Главная страница > Энциклопедический словарь Гранат, страница 69 > Блестящим представителем физиологии головного мозга выступил в последнее время Павлов

Блестящим представителем физиологии головного мозга выступил в последнее время Павлов

Блестящим представителем физиологии головного мозга выступил в последнее время Павлов

Если попытку найти органы чувств у растений следует признать вполне неудачной, то, обратно, главу об органах чувств у животных после той обработки, которую она получила в двух безсмертных трудах Гельмгольца, должно признать самым совершенным отделом физиологии, приближающим ее к ея идеалу, то есть к физике живых тел. По отношению к зрению, физиологии удалось даже проникнуть в химический (зрительный пурпур Болля и др.) и физический (электрические явления) субстрат, составляющий объективную сторону световых впечатлений. Быть может, нигде сложная целесообразность строения не достигает такой изумительной степени совершенства, как именно в органе зрения, и если Гельмгольцу и удалось показать, что в этом наиболее совершенном органе существуют недостатки, которые современный оптик поспешил бы исправить в своем инструменте, то тем не менее и в этом случае основная загадка, каким образом могли возникнуть эти изумительно прилаженные к своему отправлению органы, оставалась во всей своей силе. И потому именно Гельмгольц, этот, быть может, наиболее глубокий и всеобъёмлющий ум, которым мог гордиться XIX век, в самых определенных выражениях приветствовал появление учения Дарвина.

3. Превращение формы. Мы переходим, таким образом, к рассмотрению третьей категории явлений, совершающихся в организмах,—явлений превращения формы. До этих пор мы рассматривали форму с морфологической, статической точки зрения. Но форма есть в то же время явление, если ее рассматривать с точки зрения ея происхождения, точки зрения по существу динамической. У становление этой точки зрения составляет, быть может, самое важное завоевание биологической науки за истекший век. Отсюда понятно, что последнее слово в морфологии остается за физиологией. Морфология, становясь рациональной, поглощается физиологией. Непонимание этого основного положения породило те реакционные течения мысли в области биологии, которые отметили в Германии последния десятилетия прошлого века.

Задача о форме, как явлении, представляется в двояком виде: с точки зрения течения этого формообразовательного процесса, то есть причин его обусловливающих в единичном случае, и с точки зрения общого результата, осуществляемого этими процессами, т. е. всех тех совершенных, целесообразных форм, которые до половины века вставали перед человеком настойчивым неразрешимым вопросом.

Разсмотрим сначала первую из этих задач. Может ли наука достигнуть по отношению к превращению формы таких же ресультатов, как и по отношению к превращению вещества и энергии—может ли она в такой же мере подчинить своему экспериментальному искусству процессы первой категории, как уже успела это по отношению к двум последнимъе Можно смело ответить, что успехи физиологии в этом направлении дают нам право сказать, что ей уже удается лепить органические формы—что рядом со старой морфологией анатомической, описательной, народилась морфология физиологическая, экспериментальная—в этом подчинении одного отдела знания другим является одна из характеристических черт объединяющого движения биологии. Еще в конце шестидесятых годов такой гениальный экспериментатор и строгий мыслитель, как Клод Бернар, указывал на коренное различие задач морфологии и физиологии и не допускал возможности подчинить первия экспериментальному методу второй. Это до известной степени понятно, потому что движение это началось и дало лучшие плоды на почве ботаники, что в свою очередь объясняется тем, что науке о растении, естественно, удалось глубже заглянуть в явления роста, лежащия в основе процессов развития и формообразования. С одной стороны, присутствие твердой оболочки сообщает клеточ-

225

кам и тканям растения более определенные геометрические формы и облегчает изучение их роста; отсюда удалось проникнуть в подробности этого процесса (Моль, Диппель, Ноль, Клебс и др.), удалось установить закономерность в первоначальном порядке заложения клеточек в точках роста (Негели), удалось заглянуть в самый механизм этих процессов, исходя из законов осмоза (Траубе, Де Фриз, Пфеффер и др.) и поверхностного натяжения жидких пленок (Ауэрбах, Еррера и др.). С другой стороны, рост у растения находится в гораздо более тесной зависимости от внешних физических факторов: воды, тепла, секта, тяжести, механического натяжения и так далее, а в силу общей неподвижности растений действие этих факторов имеет вполне определенные пространственные отношения, определяя направление роста, а отсюда и форму органов (Герберт Спенсер). Первый толчок к этого рода исследован. был дан в самом начале века А. Найтом (1806) по отношению к действию земного притяжения, а X. Н. Де Кандолем (в том же 1806 г.)—по отношению к свету. Позднее этого рода исследования составили одну из обширных глав физиологии растений. Дютроше, Гофмейстер, Сакс, Франк и др. развили учение о действии силы тяжести, А. Де Кандоль, Сакс, Мюллер и др.— о действии температуры, Де Фриз, Веек, Визнер, Кооль и др.—о действии воды и ея испарения, Сакс, Визнер и др.—о действии света и так далее Дарвин обнаружил крайнюю чувствительность некоторых органов (ростков злаков) к свету и тот факт, что место органа, в котором изменяется направление роста, может не совпадать с местом действия света и тяжести. Обнаружилось также, что изменения в направлении роста могут не совпадать и во времени с действием внешних факторов, а запаздывать и обнаруживаться уже по миновании прямого их воздействия (конечно, в силу уже вызванных ими внутренних изменений). Эти последния катег. фактов, к сожалению, привели мн. ботаников (фито-1

психологов, см.) к соверш. неудачному представлению, будто в явлен. роста внешния условия действуют не как непосредственные факторы (источники энергии), а лишь как стимулы какой-то нервной или даже психической деятельности, при помощи воображаемых орган. чувств. Эта аналогия неудачна в самой своей основе, так как для нея именно нет почвы в животном организме, где при несомненной наличности органов чувств и психики не установлено зависимости от них явлений роста. Что же сказать о растении, где и то и другое приходится еще изобретать. Вооружившись не такими фантастическими толкованиями, а прочными фактами, добытыми относительно зависимости роста растений от внешних факторов, целый ряд ботаников (Леваковский, Визнер, Фёх-тинг, Еонье, Костантен и др. и в послед. время особенно Клебс) положили осн. тому, что Тимирязев предложил (в 1.889 г.) назвать экспериментальной морфологией, т. е. той отрасли физиологии, которая отвечает на третий и самый сложный вопрос—о превращении форм. Не вдаваясь в подробности, можно сказать (как это было высказано Тимирязевым в 1889 г., а Клебсом в 1902 г. развито подробнее), что физиологу уже удается воспроизводить по желанию такие видоизменения, которые равнозначащи видовым признакам, и что нетъпочти такого видового признака, появление которого не удавалось бы в том или другом случае вызывать призвольно. Это направление наука девятнадцатого века завещала двадцатому.

Хотя зоологи и пытались подражать в этом отношении ботаникам (Давенпорт, Морган), но до этих пор им не удалось собрать такого числа и таких поразительных фактов, как ботаникам; зато у них есть другая область, в которой они опередили их, это—область, получавшая различные названия: экспериментальной тератогении (Дарест), механики развития (Ру и др.), эмбриональной трансплантации (Борн и др.) или, наконец, вообще физиологической или экспериментальной эмбриологии. То, что | ботаники проделывали над развитымирастениями (редко над зародышами, Ван Тигем), зоологам, правда, в значительной части случаев в более грубой форме, удалось осуществить над зародышами. Говорим в более грубой форме, так как на первых порах дело ограничивалось вивисекцией зародышей, разрезанием их на части, сращиванием частей различных зародышей, раздавливанием их, сплющиванием и вообще гораздо более резк. воздействиями (Гертвиг, Лёб), чем те строго соразмеряемия влияния физических и химических условий существования, регулированием которых ботаники могли достигать вполне нормальных и определенных результатов. Во всяком случае, уже одна возможность таких смелых вторжений в нормальный ход развития, совершенно неожиданная живучесть целых зародышей и независимость их частей дают повод ожидать от этой частной, но столь важной главы экспериментальной морфологии самых важных результатов.

То, что дала и еще обещает дать экспериментальная морфология, очевидно, относится к области разъяснения формообразовательного процесса в отдельных, индивидуальных случаях. Из-за этого частного вопроса выдвигается, как мы сказали выше, другой более широкий, охватывающий весь органический мир, вопрос, почему в общем результате этих индивидуальных процессов являются формы, почти неизменно несущия печать совершенства и целесообразностие Этот вопрос одновременно охватывает всю совокупность морфологии и физиологии, но для его разрешения недостаточно тех данных, кот. дают сравнительное наблюдение морфолога или экспериментальное исследование физиолога; для этого мало изучения развития отдельных форм: необходимо привлечь соображения иного порядка; необходимо раскрыть исторический процесс развития всего органич. мира, как целого.

Огюст Конт делит свою биологическую статику на анатомию, или статику отдельного организма, и биотак-сию, или статику органического мира,

как целого. Теперь является потребность рядом с физиологией, т. е. динамикой индивидуума (хотя бы и сравнительной) установить, недостающую в его системе, динамику органического мира, как целого, т. е. биодинамику, к рассмотрению которой мы и переходим.

Успехи исторического метода. Биодинамика. Самия широкие обобщения всех отделов морфологии, как мы видели, совершенно согласно, и при том идя вполне независимыми путями, приводили к заключению о единстве всего органического мира. Замена искусственных классификаций естественной системой, и именно естественной системой, а не системами, так как по самой своей идее такая система может быть только одна, та которая выражает реальный факт действительности—эта замена привела к установлению понятия о сродстве всего живого. Мы видели далее, что сравнительно-анатомическое изучение привело к установлению понятия о гомологичности, то есть о глубоком внутреннем сходстве в строении частей, по своему внешнему виду или по отправлению различных, и это еще более подтверждало представление о сродстве всего живого. Рядом с этим, палеонтология убеждала, что не только все живущее, но и все жившее население земли, на основании господствовавшего возрения появлявшееся без связи с предыдущим ибезследно исчезавшее, тем не менее связано самыми несомненными чертами того же таинственного сродства. География организмов, в свою очередь, учила о сходстве, о сродстве существующих населений там, где можно было предполагать их непосредственное соприкосновение и их различие, в тех случаях, где между обитаемыми ими областями нельзя было предположить непосредственного сообщения. Еще шаг далее сделала эмбриология, или история развития, в особенности, с появлением учения о клеточке, как исходном начале всего живого; она указала на еще более глубокое сходство между стадиями развития высших форм и законченными формами низших типов; она установила сближфние между ступенями в развитии единичных форм и теми ступенями усложнения, которые пыталась выразить своей восходящей лестницей существ естественная система—сближения, снова сводившиеся к тому же понятью сродства.

Невольно возникал вопрос, что же такое, наконец, это таинственное сродство, эта связь, это единство всего живогое Самое простое, самое естественное объяснение, конечно, состояло в том, что это сродство—прямое родство, эта связь, это единство—кровная связь, единство происхождения. M, однако, против этого простого объяснения, навязываемого уму всей совокупностью быстро накоплявшихся данных всех отраслей биологической науки, восставало подавляющее большинство ученых и, что еще важнее,— так как в науке одно большинство не имеет никакого значения,—те, именно, из них, кто, казалось, сделал всего более для торжества этой идеи (Кювье, Бэр, Агассиз, Оуен и др.). Причиной тому были препятствия, совершенно независимия одно от другого и весьма различные по своему содержанию и объёму. Первое препятствие заключалось в теологическом мировоззрении, в еврейской космогонии, от авторитета которой не могли отрешиться даже сильные и в других направлениях свободные умы.

Второе препятствие было характера философски-метафизического; оно заключалось в невозможности объяснить себе естественным путем происхождение тех целесообразно построенных, совершенных форм, которые представлялись загадкой и служили самым верным и позднейшим убежищем для телеологических воззрений философов, опорой учения о конечных причинах (causae finales) в отличие от причин действующих (causae efficientes). Учение это приводило к невозможности представить себе органический мир иначе, как продуктом деятельности, направляющей его к известному концу—сознательной, высшей воли. Как отчаянно бился человеческий ум еще в средине прошлого века, сознавая свою

Безпомощность перед этой дилеммой, между желанием освободиться от метафизической телеологии и невозможностью заменить ее строго научным объяснением, свидетельствуют следующия слова ученого, как мы уже сказали, совмещавшего в себе морфологические и физиологические знания своего времени, — Иоганна Мюллера: „Произведение механического искусства создается соответственно идее, носящейся перед ея творцом, идее той цели, которую оно должно осуществить. Идея же лежит и в основе каждого организма, и соответственно этой идее все его органы целесообразно организованы; но у механизма идея лежит вне его, в организме же она лежит, в нем самом, и здесь она творит по необходимости и без умысла, потому что целесообразно творящая действующая причина организованных тел не имеет выбора, и осуществление одного единственного плана является для нея необходимостью; более того, целесообразно действовать, и необходимо действовать для этой, действующей причины одно и то же.. И потому мы не можем сравнивать эту организующую силу с чем-нибудь аналогичным сознательному духу, не можем усматривать в ея слепой, роковой деятельности что-либо общее с образованием представлений. Организм—фактическое единство органической творческой силы и органической материи“. Что, кроме желания освободиться от телеологии и полного безсилия предложить что-либо ей в замену, можно усмотреть в этих строках великого ученагое Необходимость целесообразной организации остается ничем недоказанной; вся. аргументация—только тонкое, изворотливое petitio principii. Здравая логика требовала, чтобы эта необходимость была выведена, как необходимый результат из других несомненно реальных свойств организмов, но этого-то наука того времени и не была в силах осуществить. Это свидетельство величайшого авторитета своего времени понадобится нам при оценке реакционного движения, проявившагося в последния десятилетия против учения, которое одно успешно вывело науку из той дилеммы, перед которой беспомощно остановился I. Мюллер. Его метафизические рассуждения, конечно, не могли никого убедить, так как только повторяли вопрос в более темных выражениях.

Наконец, третье препятствие, мешавшее допустить единство, кровную связь всех организмов, их естественное происхождение одних из других, было уже чисто научного, можно сказать, технического свойства; оно основывалось на вполне реальной, но неверно истолкованной особенности всего органического мира, на представлении о совершенной обособленности и неизменяемости, а отсюда неподвижности так называемых видов. Поэтому и книга, которая принесла давно желанное разрешение этой самой широкой задачи всей биологии, носила узкое, техническое название „О происхождении видов

Трудно дать себе отчет в том, насколько первое препятствие примешивалось к двум другим. Завоевания научной мысли за два предшествовавшие века мало-по-малу отучили людей науки от тех аргументов, которые могли успешно зажать рот Джордано Бруно или, еще значительно позднее, вызвать отречение от своих идей Бюффона. Простая ссылка на вненаучные авторитеты уже не применялась более, но тем охотнее ученые старались защищать свои религиозные воззрения, прикрываясь аргументами чисто философского характера или, и того лучше, принимая личину научного скептицизма, преклоняющагося перед фактом, как бы безжалостно он ни разбивал самия соблазнительные широкие обобщения теории. В свою очередь и немногочисленные сторонники идеи единства происхождения органического мира, проникнутые его величием, слишком легко скользили по тем двум препятствиям, которые стояли на ея пути. Этим они предоставляли сторонникам отдельных творческих актов выгодную роль, давали им повод выдавать себя за представителей критической научной мысли, а своих противников — за фантазеров, недостаточно проникнутых духом истинной скептической науки, приносящей блестящия идеи в жертву всемогущему факту.

Задача биологии заключалась не в том только, чтобы голословно допустить существование исторического процесса образования организмов, а в том, чтобы доказать, что этот исторический процесс был именно таков, что в результате его должен был появиться современный органический мир с его двумя указанными загадочными особенностями. Первая из двух частных задач, на которые распадалась эта общая задача, заключалась в том, чтобы, допустив этот исторический процесс образования органических форм однех из других и сложнейших из простейших, показать, что он роковым, неизбежным образом должен был иметь своим последствием возникновение именно форм, во всех своих подробностях совершенных, и тем разрешить загадку, перед которой останавливались все мыслители (за исключением, как увидим, Огюста Конта), не находя для ея разрешения другого исхода, кроме допущения чудесного вмешательства творческой воли высшого существа. Другими словами, теория, которая удовлетворяла бы этим требованиям, должна была явиться в форме учения о биологическом прогрессе, естественно вытекающем из нам известных, вполне достоверных свойств организмов. Эту колоссальную умственную задачу осуществил ученый - мыслитель, с чьим именем это учение и будет связано в будущем. Дарвин дал до этих пор единственное ея разрешение, и это нужно повторять в виду того, что различные dii minores, имея перед собою гениальное произведение, пытались пополнить, исправить или даже упразднить его, по большей части, как мы увидим, только доказывая этим, что не понимают всей задачи, им осуществленной, или даже вовсе ея не понимают.

Из предшественников Дарвина должно упомянуть о Ламарке, не потому только, что никакая история, не только биологии, но и научной мысли вообще, не была бы полна без упоминания о его заслугах, но и потомуеще, что это учение за последние годы особенно охотно выдвигается вперед явными и тайными врагами дарвинизма, как нечто более глубокое и упраздняющее, за ненадобностью, учение Дарвина.

Широкий, свободный от религиозных предразсудков ум Ламарка не остановился перед разрешением указанной нами задачи во всей ея совокупности. К сожалению, смелость замысла не соответствовала успеху осуществления, и причиной тому был, конечно, не недостаток сведений, так как Ламарк совмещал в себе почти все современные ему знания в области ботаники и зоологии, а именно отсутствие той творческой мысли, которая внезапно озаряет новым лучом света уже известную обширную область накопившихся фактов. По отношению к факту отсутствия переходов между современными видами и так далее (тому, что мы назвали выше мозаичностью общей картины органического мира) Ламарк ограничился указанием на искусственность всех классификационных единиц и выражением надежды, что, может быть, переходы найдутся где-нибудь в мало исследованных частях земного шара. Первая мысль, т. е., что все группы: виды, роды, семейства и так далее только искусственные создания человеческого ума, плохо вязалась с основной идеей и несомненным фактом естественной системы, выражающей не наилучшее только изобретение ума, а нечто реально существующее, помимо его желания налагаемое на него извне самою действительностью. Что же касается до надежды найти связующия формы, затаившиеся где-то в неисследованных уголках земли, то она, конечно, была совершенно голословной. А в итоге частный вопрос о наличности обособленных видовых форм оставался неразрешенным. Не более успешно, по отношению к общему вопросу (хотя в известном ограниченном смысле и более плодотворно), было воззрение Ламарка на свойство того процесса, результатом которого являлась главная особенность организмов, их изумительное совершенство, их гармония с условиями существования. Причины изменчивости для обоих царств природы у Ламарка приводятся различные. По отношению к растениям он указывал на действие внешних условий среды, и это объяснение, в основе верное, опиралось на многочисленные собственные наблюдения, так как Ламарк был прежде ботаником и только позднее зоологом. Для изменения животных форм он предложил совершенно иное объяснение. Исходя и на этот раз из верного наблюдения, что упражнением (например, мышц) можно содействовать-развитью органов, он предположил, что воля животного, или вообще психический элемент, направляя упражнение, может служить фактором развития и даже возникновения органов. Но оба эти объяснения не подвигали в разрешении главной задачи, не давали ключа для понимания совершенства, целесообразности всего живого. Изменения, вызываемия средою, несомненно существуют (эта мысль, особенно благодаря торжеству дарвинизма, принесла свои плоды), но они, что не трудно понять, не объясняют, почему результатом этого процесса являлись бы формы, целесообразно построенные. Наоборот, процесс изменения, предложенный Ламарком для животного мира, мог бы, пожалуй, объяснить эту особенность, так как являлся бы, в известном смысле, сознательным—сама потребность если не рождала бы, то, по крайней мере, развивала бы орудия для ея удовлетворения. Но Ламарк не мог привести убедительных фактов в подтверждение своего предположения, а исследования последних десятилетий, предпринятыя, именно, в виду возрождения ламаркизма, показали, что слабия и в отдельности недостаточные изменения, вызываемия упражнением, не наследуются, а следовательно, не могут накопляться. Таким образом, первое объяснение, фактически верное, было логически несостоятельно, так как не объясняло того, что должно было объяснить, а второе, может быть, и удовлетворительное с общей логической точки зрения, было фактически неверно. Если при

Бавить к этому уже указанный выше недостаток объяснения для отсутствия переходов между видами, то станет понятным, почему эта теория не могла удовлетворить даже тех немногих ученых, которые с радостью встретили бы разъяснение мучивших их загадок, а тем, кому самая идея естественного объяснения была в основе не симпатична, как идущая в разрез с их религиозным мировоззрением, давала благовидный предлог утверждать, что они отвергают теорию не как верующие, а как истинные ученые-скептики. Смелая попытка Ламарка искать естественного объяснения для основного факта происхождения организмов, готовность отрешиться от предвзятых идей, навязанных науке теологами и философами (даже такими, как Кант), заслуживала полного уважения, как подвиг мыслителя. Во всяком случае, нельзя оправдать того презрительного отношения, которое проявил Кювье, даже не упомянув в своих отчетах об успехах естествознания о замечательном труде своего великого соперника.

В год появления Philosophic Zoolo-диаие Ламарка (1809) родился Дарвин, а ровно через полвека (1859) вышла его книга On the origin of species by means of natural selection, в которой он с совершенно иным успехом разрешил задачу, остановившую на себе внимание Ламарка, и не оставил без ответа ни одного из тех затруднений, по которым Ла- марк только скользил. Почему идеи Дарвина победили всякое сопротивление и сообщили свою окраску всему естествознанию (и не ему одному, но и другим областям знания) второй половины векае Представители той реакции против дарвинизма, которая народилась между современными, особенно немецкими, биологами, объясняют это тем, что Дарвин просто явился в более счастливую эпоху, когда ученые были, будто бы, к тому. подготовлены. Но кто же были эти подготовители, когда Кювье, Бэр, Агассиз, Оуэн высказывались против того, что теперь называется трансформизмом, а Жоффруа Сент

Илер безуспешно его отстаивалъе И почему ученый, наиболее свободный от предразсудков, отрешившийся в соседней области знания от тради ционных представлений о начале мира и объяснивший происхождение земной коры „ныне действующими причинами, почему Лайель после тщательного анализа учения Ламарка отказался от мысли распространить на органический мир идей постепенного исторического развития, идей эволюции, как теперь принято выражатьсяе Очевидно, потому, что никакая теория эволюции не могла иметь успеха, пока не были удовлетворительно разрешены указанные выше задачи. Можно сказать наоборот, что момент, когда появилась книга Дарвина, был наименее благоприятен, потому что ученые успели извериться в возможности объяснить естественными причинами происхождение организмов. Тем более несправедливо то проявляющееся в среде немецких биологов псевдоскептическое направление, которое выдвигает вперед, что важно собственно эволюционное учение, а не та его форма, которая предложена Дарвином, забывая, что эволюционное учение только потому и восторжествовало, что приняло форму дарвинизма. Простая, безсодержательная формула эволюции не могла иметь успеха, пока не было ответа на вопрос, как и почему совершается эта эволюция. Только дарвинизм объяснил, почему эволюция имеет характер биологического прогресса, а также, почему в результате этого процесса получился современный склад органического мира с его несомненным единством и столь же несомненным отсутствием переходов между группами, начиная с видов и кончая обоими царствами.

Повторяем: задача с морфологической точки зрения состояла в объяснении, почему совокупность органических существ представляет несомненную цепь, но именно цепь из отдельных звеньев, а не непрерывную нить, а с физиологической—в объяснении, почему исторический процесс образования живых существ в результате давал не просто формы, а формы, во всех своих частях представляющия орудия, т. е. органы, поразительно приспособленные к их отправлению, а в совокупности организмы, приспособленные к условиям существования. В этом слове приспособление, со времени Дарвина ставшем лозунгом всех биологов, всего яснее выражается основной смысл переворота, произведенного дарвинизмом. В первый раз выражения совершенство, целесообразность, гармония и так далее получили определенный смысл. Совершенство—не результат творческих актов, в смысле теологов; оно также не результат какого-то голословного метафизического внутреннего стремления организмов к совершенству, к чему прибегали и до Дарвина (от Ламарка до I. Мюллера), и, что уже не простительно, даже после него (Нэгели и др.); оно—результат исторического процесса приспособления, взаимодействия между организмом и средой, прилаживания организма к условиям его существования. Справедливость требует отметить, что основную мысль этого приспособления высказал с замечательною проницательностью и свойственною ему точностью выражения Огюст Конт, опередивший в этом отношении современных ему натуралистов, идеи которых он должен был излагать в своей книге, да и не только современных, но и вообще всех натуралистов, вплоть до Дарвина. Вот эти замечательные слова: „Без сомнения, каждый организм находится в необходимом соотношении с определенною совокупностью внешних условий. Но из того не следует, чтобы одна из этих двух совместных сил вызывала другую или была вызвана ею. Мы имеем дело только с равновесием двух сил, совершенно независимых и разнородных. Если представить себе, что всевозможные организмы были подвергнуты последовательно и в течение достаточно долгого времени действию всевозможных условий, то для нас станет очевидным, что большая часть этих организмов необходимо должна была бы исчезнуть, уцелели бы только те, которые удовлетворяли бы основному закону указанного равновесия. По всей вероятности, подобным путем исключения (elimination) установилась и продолжает видоизменяться на наших глазах та биологическая гармония, которую мы наблюдаем на нашей пла-нете“. Слова великого мыслителя сохранили и теперь все свое значение. Они являются лучшим ответом противникам дарвинизма, как тем, ко-тор. пытаются все объяснить темным внутренним стремлением организмов (Нэгели и его новейшие поклонники), так и тем, которые думают все объяснить еще менее понятным прямым воздействием внешних условий (Генсло, Варминг и немецкие неоламаркисты). Ни один из факторов в отдельности, то есть ни организм, ни среда, не объясняют их гармонии—она результат их взаимодействия. В этом весь дарвинизм; непониманием этого основного положения объясняются все неудачные новейшия попытки его упразднения или замены.

Заслуга Дарвина в том и заключалась, что он доказал существование этого процесса ёИитипаИоп, как необходимого результата основных свойств организмов, необходимость совершенствования, как рокового последствия этого процесса. В первый раз совершенство организмов являлось не простым результатом творческого умысла, как у теологов, или таинственного стремления, как у метафизиков, а сложным последствием совместного действия вполне реальных, изучаемых положительной наукой, факторов. Эти три реальные фактора — изменчивость (смотрите) организмов, наследственность (смотрите) их свойств и быстро возрастающая прогрессия их размножения. Самым оригинальным, конечно, являлось применение последнего в качестве главного фактора биологического прогресса. Факт геометрической прогрессии размножения организмов, давно известный, оцененный по достоинству Франклином, легший в основу учения Мальтуса, у кого он и был заимствован Дарвином, стал крае угольным камнем всего его учения. Относительная роль трех факторов такова. Изменчивость доставляет материал для построения новых форм. Но нет никакого основания предполагать, чтобы эти изменения имели какое-нибудь определенное направление, именно полезное для организма; очевидно, они могут быть и полезными, и вредными, и безразличными. Следовательно, изменчивость сама в себе не обусловливает совершенствования—прогресса. Второй фактор—наследственность—не производит ничего нового, а только сохраняет старое и новое, это начало, по существу консервативное, непосредственного отношения к прогрессу в тесном смысле слова не имеющее. Но благодаря ему, изменения закрепляются и накопляются, организация, если не совершенствуется, то усложняется и становится прочной. Совершенствование, в том единственном определенном смысле, которое сообщил ему Дарвин, то есть в смысле приспособления, является логически необходимым, роковым последствием прогрессии размножения. Факт размножения настолько широко распространен в органическом мире, что нередко самое слово размножение употребляется вместо слова воспроизведение, хотя эти понятия далеко не тождественны. Отсюда постоянное стремление всех организмов к перенаселению, а это равносильно постоянному истреблению громадного числа появляющихся существ, то есть тому процессу elimination, к которому уже Конт сводил причину гармонии между организмом и средой. Эту elimination Дарвин назвал, по аналогии с процессом образования искусственных пород животных и растений, отбором (selection), а в отличие от него — естественным отбором. Позднее он сам находил, что придуманное Гербертом Спенсером выражение переживание более приспособленного (survival of the fittest) едва-ли не удачнее выражает его мысль. Эти оба выражения во всяком случае следует предпочесть несчастной метафоре „борьба за существование“. Этому выражению, не понимавшие основной сущности учения, сторонники его, а еще более его враги, сообщили широкое распространение и совершеннопревратное толкование. Дарвин принимал выражение „борьба за существование“ в том смысле, в котором говорят, например, что утопающий, делающий усилия выплыть, борется за жизнь, а близорукие его сторонники и, еще более, дальновидные враги придали ей узкий смысл прямой схватки, кончающейся непременно гибелью одной из сторон. Естественный отбор — единственный до этих пор известный фактор, объясняющий, почему исторический процесс развития органического мира превращается в биологический прогресс, разумея под ним сохранение и накопление тех особенностей, которые наилучшим образом обеспечивают существование организма и устранение всего вредного, а в силу строгости этой браковки даже всего бесполезного для данного организма. Это новое объяснение совершенства организмов существенно отличается от телеологии теологов и метафизиков: оно объясняет только возникновение свойств, исключительно полезных для обладающих ими организмов или взаимнополезных при известном соотношении организмов (например, при так называемом симбиозе, см.). Между тем старая телеология, соответственно своей точке отправления предустановленной гармонии, допускала, что существуют и особенности, полезные не для обладателя, а исключительно для других существ. Один такой случай, говорил Дарвин, опроверг бы всю мою теорию — и такого случая не нашлось в природе. Эту особенность природы не следует забывать новым проповедникам старой телеологии.

Из этого начала естественного отбора, как необходимое его логическое следствие, вытекает и объяснение того второго препятствия для принятия теории эволюции, над которым тщетно ломали себе головы предшественники Дарвина, а новые его противники обходят молчанием, так как не в состоянии дать своего объяснения, а готового старого не находят. Между тем сам Дарвин, как и понятно, придавал высокую цену J этому выводу, как доказательствуверности теории, которая, исходя из одного и того же принципа, разъясняет обе совершенно различные, но одинаково загадочные особенности современного строя органического мира. Доказав гораздо убедительнее, чем Ламарк, особенно при помощи нового, статистического приема, искусственность понятия о виде, не разграниченном с понятием о разновидности (что и выразил своей формулой: разновидность—зачинающийся вид), он тем не менее признал факт разграниченности большей части существующих видов между собою и предъявил своей теории требование найти для этого реального факта реальное же объяснение. Объяснение явилось только логическим развитием той аналогии, которая легла в основу всей теории, аналогии с искусственным отбором. При размножении новых искусственных пород постоянно наблюдается, что представители крайних типов предпочитаются средним формам, и таким образом порывается между ними связь, исчезают промежуточные звенья. То же наблюдается и в природе, но, понятно, по иной причине. Для организмов выгодно возможно глубоко различаться между собою; этим увеличиваются шансы на совместное существование. Вследствие этого явления, которое Дарвин назвал началом расхождения признаков (Divergence of Character), при том несметном истреблении существ, которое наблюдается в природе в силу прогрессии их размножения, из вновь появляющихся форм сохраняются те, которые наиболее между собою различны, уничтожаются те, которые составляют промежуточные, связующия звенья, и вся картина получает характер мозаики из разрозненных кусков и групп, тем не менее складывающихся в одно несомненно связное целое.

В разрешении, исходя из одного принципа, обеих основных задач биологии и заключается превосходство дарвинизма перед смелой, но безуспешной попыткой Ламарка. Этим и объясняется, что именно доставленное Дарвином доказательство необходимости эволюции, а не простое предположение о ея возможности, сталкивавшееся с неразрешимыми препятствиями, завоевало все умы, способные к здравому мышлению, свободному от предвзятых идей. Именно та форма эволюционного учения, за которой сохранится навсегда имя дарвинизма, а не эволюционное учение вообще, одержало эту победу — этого нельзя достаточно часто повторять в виду указанного стремления некоторых биологов, в особенности немецких, утверждать противное, вопреки очевидности. То же относится и к позднейшим попыткам некоторых ученых упразднить дарвинизм, причем одилИ заменяют его своими праздными метафизическими измышлениями, а другие выхватывают у него одну из частей его теории и, преувеличивая ея значение, не замечают, что в такой односторонней форме она уже более не отвечает на вопросы, которые призвана разрешить. Так, Нэгели на место фактического естественного отбора ставит голословно приписываемое организмам метафизическое внутреннее стремление к совершенствованию. Наоборот, Вейс-ман впадает в противоположную крайность: допуская „всемогущество отбора“, он отрицает значение воздействия среды и тем отказывается от первого, необходимого шага в цепи объяснений,—от объяснения начального происхождения того материала, без которого и процесс отбора не может осуществиться. С другой стороны, неоламаркисты (в роде Вет-штейна),утверждая, что раз доказан факт изменчивости, этого достаточно и для объяснения факта приспособления, забывают, что логически одно из другого нимало не вытекает. Наконец, еще другие неоламаркисты (Генсло, Варминг), исходя из того факта, что многие воздействия внешних условий оказываются полезными, заключают, что нет надобности прибегать к отбору, так как сами условия действуют целесообразно—это так называемое учение о прямом приспособлении, несостоятельность которого подробно доказал Детто.

Нетрудно усмотреть логическую ошибку и этой новейшей попыткиупразднить дарвинизм, -Ит о первоначальные причины, вызывающия, при участии отбора, полезные приспособления, должны заключаться именно в окружающих, а не каких иных условиях, само собою очевидно, так как биология еще менее, чем физика, может допустить действия на расстоянии, т. е. действия не тех условий, которые окружают. Очевидно, что полезные изменения, дающия материал для отбора, должны быть из числа вызываемых окружающими условиями, иначе и быть не может, но заключить обратно, что это воздействие по существу должно давать начало полезным изменениям, значит создавать новую, еще более темную и голословную метафизическую телеологию среды на место оказавшейся несостоятельной телеологии организмов (как у I. Мюллера, Нэгели и др.). Логически допустимо только одно положение, что физическое воздействие среды независимо от его результата, т. е. что оно может быть всех трех родов: полезное, вредное и безразличное. Геккель давно предложил в качестве особой главы биологии дисте-леологию, т. е. морфологическую статику бесполезных и вредных органов; рядом с ней можно было бы основать и дистелеологгю физиологическую, динамическую, т. е. описание явлений бесполезного и вредного воздействия среды. Если же в общем итоге современные организмы (в своей обычной среде, а не перенесенные в другую) представляют нам более случаев приспособления, то это и есть результат исторического процесса, стирающого следы неудач и сохраняющого только следы успехов, т. е. отбора.

Разрешение общей задачи о происхождении органических форм, как бы целесообразно оне ни были построены, распадается, таким образом, на три подчиненные задачи. Первая, непосредственно экспериментальная, физиологическая, сводится к объяснению, действием каких внешних факторов первоначально образовались морфологические особенности, через дальнейшее развитие которых могли сложиться подлежащия объяснению формы. Вторая задача—указать в природе те последовательные ступени усложнения, через которые должна была пройти эта форма, начиная с простейших своих проявлений. Задача эта по существу морфологическая. На нее дала ответ сравнительная анатомия, особенно после торжества осмыслившего ее дарвинизма, и еще более палеонтология, обогатившая морфологию безчисленными, неожиданными переходными формами, связующими звеньями, как между видами, так и между систематическими группами высших порядков. Наконец, третья задача, историческая, осуществленная дарвинизмом,—объяснить, в силу какого достоверного исторического процесса те изменения, которые полезны, сохраняются и нарастают, а остальные уничтожаются, чем одновременно порывается связь между звеньями общей цепи. Совокупное разрешение этих трех задач в первый раз дало ключ к полному пониманию органического мира, как поражающого своим совершенством целого.

Историческая последовательность в постановке этих трех вопросов не соответствовала их логической последовательности. Первым, по очереди, явился сравнительно простой вопрос—морфологический, разрешаемый вне связи с другими дисциплинами знания, при помощи характеристического для биологии и достигшого в ней самого блестящого развития сравнительного метода. Позднее явился вопрос физиологический и еще позднее исторический. Поэтому самой широкой характеристической чертой успехов биологии в истекшем веке являются, с одной стороны, подчинение ея задач строгому детерминизму экспериментального метода, заимствованного у наук физического цикла и устранившего навсегда бесполезную и вредную гипотезу своевольной жизненной силы, а с другой стороны, распространение на нее метода исторического, вместо праздных телеологических догадок, ищущого объяснения не в одном только экспериментально изучаемом настоящем данных явлений, но и во всем Их длинном прошлом.

Этот последний успех нас особенно поражает при сравнении современного состояния биологии с той картиной, которую нам оставили два самых компетентных знатока общого состояния естествознания первой половины XIX века—Огюст Конт и Юэль. Конт признавал, что метод, присущий биологии, сравнительный (экспериментальный она заимствует у предшествующих в его системе наук), метод же исторический считал исключительным уделом социологии. Развитие науки XIX в показало, что применение этого метода начинается ранее в общем цикле наук и что его применение в биологии увенчалось таким успехом, на какой социология пока еще не может рассчитывать. Юэль, допускавший (по стопам Лай-эля) применение исторического метода к задачам неорганической природы, отрицал какое-нибудь его отношение к миру живых существ и заявлял (в согласии с Кантом), что, вместо раскрытия исторических причин, биолог вынужден только угадывать цели, то есть продолжать прежние блуждания в дебрях туманной телеологии. С Дарвином все изменилось. Как некогда в Scienza пиова Вико история сделала попытку стать естественной, так в Scienza nuova Дарвина, (и Лайэля) так называемая естественная история стала в первый раз действительной историей. С одной стороны, биология распространила экспериментальный метод физики и химии на свои более сложные задачи, с другой показала в дарвинизме, что исторический метод, характеризующий цикл следующих за ней социологических знаний, успешно применяется к ея сравнительно простым задачам. В этом методологическом расширении ея области исследования и заключается главная причина необыкновенных успехов биологии за первый век ея существования.

Практические приложения биологии.— Остается сказать несколько слов о приложениях биологических знаний к насущным запросам жизни. Практическое значение успехов биологии выразилось главным образом именно в полном перевороте, вызванном ими в двух древнейших и важнейших для существования человека искусствах,—в земледелии и медицине.

Опиравшиеся почти исключительно на многовековыя, теряющияся во мраке истории, эмпирические знания, эти два искусства только в настоящем столетии могли в первый раз вполне осмыслить свою деятельность, благодаря данным, доставленным физиологией растений и физиологией животных, которые в свою очередь обязаны своим развитием предварительным успехам физики и химии. Сенебье, Соссюр, Дэви, Буссенго, Либих, Кноп, Бертло, Гельригель и др., работая в пограничной области физиологии растений и агрономической химии, создали рациональное земледелие, благодаря чему современный земледелец уже не руководится только рецептами, завещанными ему предками, а вполне сознательно идет вперед к определенной цели. Едва ли не самым выдающимся приобретением земледелия следует признать коренной переворот в основных воззрениях на факторы плодородия. На смену господствовавшего и закрепленного авторитетом Тэера представления о преобладающем значении перегноя почвы, как источника органического вещества растения, явилось основанное на исследованиях Сенебье, Соссюра и Буссенго учение, получившее, благодаря красноречивой форме, в которую облек ее Либих, название либи-ховой минеральной теории. Вытекая из несомненного положения, что органическое вещество вырабатывается растением не из такого же вещества почвы, а из углекислоты атмосферы, это учение выдвинуло на первый план заботу земледельца о скудно распространенных в почве зольных, минеральных веществах. Чисто дедуктивное, химическое направление Либиха нашло себе поправку в физиологическом направлении, основателем которого следует считать Буссенго; оно предъявляло требование не ограничиваться дедукциями, основанными на аналитических химических данных, а проверять все свои положения прямым опытом над растением вискусственно упрощенных средах (Бусстго, Гельригель, Кноп, Ноббе) или в поле (Буссенго, Лооз и Гильберт, Вагнер и др.). Это направление исправило односторонность либиховой минеральной теории, добавив, что и азот растение не получает в обеспеченных количествах, как получает оно углерод, из чего вытекало, что снабжение растения необходимыми количествами азота составляет заботу земледельца не менее, чем снабжение элементами золы. Это в свою очередь заставило обратить внимание на значение одного эмпирического приема земледелия, известного еще классической древности, но только к концу XVIII века получившего широкое распространение и легшого в основу усовершенствованных систем культуры,—именно возделывания бобовых растений (клевера, люцерны и прочие). Сделанные к тому времени успехи в области изучениямикроскопических организмов привели к выводу (Воронинъ]), что особые желвачки на корнях этих бобовых растений, не встречающиеся у других культурных растений, вызываются поселяющимися в них бактериями. Блестящия исследования Гельригеля показали, что эти бактерии обладают специальною особенностью усвоят свободный азот атмосферы. Таким образом выяснилось, что этою способностью бобовых растений, через посредство поселяющихся в них бактерий, пользоваться даровым источником азота и объясняется экономическое значение этих растений в сельском хозяйстве. Параллельно с этим открытием, исследования Мюнца и Виноградского выяснили, что образование самого важного почвенного источника азота—селитры—происходит также благодаря деятельности особых бактерий.

Последствием этих открытий явилось, начиная с сороковых годов, быстро разросшееся применение искусственных удобрений (селитры, аммиач-ных, фосфорнокислых, калийных солей), к концу века составившее едва-ли не самую видную черту новейших систем земледелия. К нему с восьмидесятых годов присоединилось новое направление, клонящеесяк обеспечению размножения в почве благотворных бактерий (как усвояю-щих атмосферный азот, так и вызывающих образование селитры). Наконец, в виду выяснившагося значения селитры, химики и физики обратили внимание на известный еще в восемнадцатом столетии факт образования ея из воздуха, при действии электрического разряда, и практически разрешили эту важную для земледелия задачу уже в начале двадцатаго-столетия.

В результате всех этих завоеваний в области чисто научных исследований, раскрывших истинные факторы плодородия, явилось значительное увеличение производительности земледельческого труда. Девятнадцатый век зарождался при мрачном напутствии мальтузианского учения, доказывавшого, что рост производительности земли не поспевает за. ростом населения, и что роковым, неотвратимым последствием этого, несоответствия являются все социальные бедствия: нищета, преступность, болезни и, наконец, возрастающая смертность, провиденциальным образом возвращающая население к прежней гармонии со средствами существования. Но, когда стало возможным подвести столетние итоги, зловещее пророчество Мальтуса не оправдалось: оказалось, что, по крайней мере, в той стране, где указания науки наиболее проникали в жизнь—в Германии, население увеличилось в три раза, а средства пропитания возросли в четыре.

Этот последний результат обнаружился параллельно с другим наглядным завоеванием века—уменьшением смертности, увеличением средней продолжительности жизни, и это-приводит нас к рассмотрению успехов другого практического искусства, связанных с успехами биологии. Если мы видели, что успехи земледелия являются прямым следствием успехов физиологии растений, то это еще более справедливо по отношению к медицине, совершенно преобразившейся на почве изучения физиологии животного организма. В общем можно сказать, что связь между медициной ифизиологией стала очевидной ранее, чем между земледелием и физиологией растений, почему и плоды этого влияния оказались более многочисленными и разнообразными. Понятно, что здесь возможно только отметить эту связь, указать на главнейшия точки соприкосновения.

Прежде всего медицина вооружилась целым рядом научных приемов исследования больного организма. К классическому исследованию языка и пульса присоединилась аускультация (стэтоскоп Лэнека), термометрия, множество экспериментальных усовершенствований, дозволивших, как мы видели, заглянуть в полости тела, в пузырь, в гортань (ларингоскоп Гарсия), в глубину глаза (офтальмоскоп Гельмгольца). Микроскоп и учение о клеточке положили основание тщательному исследованию пораженных частей и, следовательно, раскрытью ближайших причин болезни (целлюлярная патология Вирхова). Упрощенные химические исследования и спектроскоп позволили следить за изменениями крови и выделений, а Рентгеновские лучи, сделав человеческое тело в известном смысле прозрачным, дали возможность обнаруживать в нем присутствие посторонних тел (пули и так далее) и даже патологические изменения внутренних органов. Точный физиологический опыт над действием на организм безчисленных химических веществ, старых и новых, обогатил фармакологию целым сонмом уже не эмпирических, а рациональных лекарственных средств. Целия новия системы лечения возникли на почве физиологического изучения отправлений животн. тела в зависимости от внешних факторов (обширная область электротерапии и новейшая фототерапия), а также на изучении действия вырабатываемых организмами ферментов, число которых растет с каждым днем. Наконец, раскрытие функций нервной системы и их локализации дало ключ к лечению нервных расстройств и пролило свет в до этого темную область психиатрии.

Но как ни велики все эти приобретения, которыми медицина обязана физиологии и на которые мы могли здесь и только намекнуть, они бледнеют в сравнении с коренным переворотом, совершившимся в ней, благодаря развитью микробиологии, — переворотом, давшим право сказать, что историю медицины можно разделить на два по своему протяжению несоразмерные периода—до Пастера и после него, так как успехи, сделанные за последния сорок лет, в известном смысле превышают то, что сделано за предшествовавшие сорок веков. Успехи микробиологии, создав строго научное учение о сущности заразных заболеваний, пролили одновременно свет и на средства прямой борьбы с ними при помощи медицины и на меры предупреждения их при помощи гигиены. Напомним, что первый толчок всему этому движению был сообщен извне, обязан своим происхождением чисто научным исследованиям в области химии и биологии, развивавшимся строго логическим путем, а не по указке утилитарных требований. Изучению собственно микроскопических организмов (дрожжевого грибка, бактерий) логически предшествовало изучение организмов полумикроскопических, т. е. хотя и видных невооруженным глазом, но изучаемых только при помощи микроскопа. Именно изучение этих растительных форм из класса грибов положило основание строго научному представлению о вызываемых паразитами болезненных явлениях высших организмов. Здесь должно отметить труды ботаников Тюлана, Де-Бари, Воронина, Брефельда и др., во всех подробностях изучивших целый ряд таких паразитных грибков и положивших основание единственному точному методу исследования, основанному на искусственном заражении и выслеживании истории развития, начиная с первой клеточки (споры, конидии) и до получения новых органов воспроизведения,—методу, положившему в то же время конец прежним догадкам о поветриях, медовых росах и ядовитых туманах, игравшим такую видную роль в первобытной патологии растений. Методы эти послужили образцомдля более хлопотливых исследований над вполне микроскопическими, невидимыми заразами, которые с большим правом еще долго приписывали различным безформенным источникам. Но еще более значения получило в этой области применение приема стерилизации исследуемых сред, т. е. способ несомненного уничтожения предполагаемых, хотя и невидимых живых тел (Шест, Гельмгольц, Пастер, Готье и др.). Учение о заразных болезнях стало на прочную почву, когда был решен вопрос о сущности процесса, с давних времен уподоблявшагося болезненным изменениям, даже отождествлявшагося с самою сущностью жизненных явлений—процесса брожения. Пастер, поставивший своими классическими исследованиями вне сомнения биологический характер этого процесса, доказав, что всегда сопровождающие его микроорганизмы не возникают самопроизвольно, а заносятся извне, тем самым доставил средство для доказательства несамо-произвольности возникновения заразных заболеваний и причинной их связи с наличностью специфических болезнетворных микроорганизмов. Уже одно открытие истинного источника заразных болезней, снабдившее гигиену рациональными, а не более или менее гадательными или грубо эмпирическими, средствами защиты, было громадным успехом. Но еще большим блеском покрыло имя Пастёра другое его открытие—возможности прямой борьбы с невидимыми врагами путем предварительной, предохранительной, или последующей (за процессом заражения), ослабляющей болезненные процессы, прививки культур этих болезнетворных организмов с ослабленною заразностью. Эти исследования открыли перед медициной новые необозримые горизонты (стоит припомнить деятельность Мечникова, Ру, Беринга, Еоха и др.). Но едва-ли не поразительнее были практические результаты, можно сказать, косвенного влияния этих биологических открытий на другую область медицины—на хирургию. Казалось бы, что здесь все успехи обусловливались непосредственно развитием личного искусства оператора, его знанием анатомии, пожалуй, еще усовершенствованием инструментальной части. Но учение Пастера подало мысль Листеру об ограждении обнажаемых тканей от заражения вездесущими микроорганизмами, и явилась антисептика, а вслед за ней асептика, уменьшившия в поразительных размерах процент смертности оперируемых и сделавшия возможными такие операции, о которых хирурги прежних веков (а уже подавно, заменявшие их, по словам историков медицины, еще в начале века цырюльники!) не посмели бы и подумать.

Приведенных беглых данных из истории земледелия и медицины за истекший век, указывающих, понятно, только на самия выпуклия черты их поступательного движения, достаточно, чтобы убедить защитников самого одностороннего утилитарного направления в науке.

Философско - воспитательное значение биологии. Если оценивать качество знания на основании критерия его обобщения, его объединения (вспомним определение Спенсера: „философия—объединенное знание“), то морфология, применяя присущий ей сравнительный метод, успела связать все свои частные задачи, все независимия стремления своих отдельных дисциплин (классификации, органографии, сравнительной анатомии, гистологии, эмбриологии, палеонтологии и географии организмов) одной идеей общности происхождения (эволюции в узком смысле простого, связного описания), доказав надежность своего метода изучения фактов возможностью предсказания новых. Если оценивать знания не только с точки зрения понимания действительности и ея предсказывания, но и ея подчинения воле человека, то физиология (успевшая и в смысле обобщения опередить морфологию) вполне доказала применимость к сложным жизненным явлениям экспериментального метода и подтвердила это широкими приложениями к практической жизни. Наконец, переходя к задаче, составлявшей до тех пор исключительный удел теологиии метафизики, к объяснению загадочного совершенства строения и отправлений живых существ, биология доказала возможность ея научного разрешения путем применения к ней того исторического метода, который считался уделом только более сложной области знания—области социологии. Путем наблюдения и опыта над настоящим она раскрыла самый процесс эволюции, необходимым, роковым последствием которого является прогресс органического мира и его современное совершенство, придавая этому слову в первый раз определенный смысл приспособления, то есть гармонии между живыми существами и театром их действия, внешним миром.

Таким образом, развитие биологии, соответственно ея промежуточному положению, послужило для более полного философского объединения всего обширного реального содержания человеческих знаний, доказав универсальность того научного приема раскрытия истины, который, отправляясь от наблюдения и опыта и проверяя себя наблюдением и опытом, оказался способным к разрешению самых сложных проблем, перед которыми беспомощно останавливались поэтическая интуиция теолога и самая тонкая диалектика метафизика.

Этим выясняется важное философско-воспитательное значение, приобретаемое современной биологией. Успешно прилагая самые разнообразные методы изыскания истины к задачам, несравненно более сложным, чем те, которыми ведает анорганология, она, конечно, призвана служить лучшей подготовительной школой для исследования в отраслях знания еще более сложнейших вопросов, которые человек, хочет ли он того или не хочет, роковым образом призывается разрешать в жизни, как это превосходно разъяснил Пирсон. В течение всего века громче и громче раздавались голоса, повторявшие, что логика перестала быть только диалектикой, словесным искусством аргументировать, умением выводить истины, заключенные в других истинах, или нередко, как у метафизиков, в том, что произвольно признавалось за истину, а стала логикой в действии, искусством добывать новия истины непосредственно из действительности. С той поры ея содержание стало все более и более отождествляться с изучением общих методов наук (Се-небье, Конт, Гершель, Д.-G. Милль, Бэн, Джевонс, Минто, Пирсон). В этой новой логике должно быть отведено почетное место современной биологии, доказавшей свою гибкость и разносторонность в применении разнообразнейших методов раскрытия истины. К. Тимирязев.