Главная страница > Энциклопедический словарь Гранат, страница 162 > Гончаров Иван Александрович

Гончаров Иван Александрович

Гончаров, Иван Александрович, один из замечательнейших русских писателфй-романистов, родился в Симбирске 6 июня 1812 г. Предки его были зажиточные купцы, торговавшие преимущественно хлебом. Дед из полковых писарей дослужился до чина капитана, приобретя таким образом своим потомкам дворянское достоинство. По семейным преданиям, он отличался стремлением к знанию, был человеком развитым и религиозным.

Отец Г. умер в 1819 г.; он оставил после себя обширные хлебные амбары, в которых велась бойкая торговля. После его смерти управление делами перешло к жене его, матери И. А., Авдотье Матвеевне, женщине энергичной и умной, умело управлявшейся и с приказчиками по торговым делам, и по домашнему хозяйству, большому, разбросанному и многолюдному. В заботах о воспитании оказывал ей весьма существенную поддержку крестный отец детей, отставной моряк Николай Николаевич Трегубов (в „Воспоминанияхъ“ Г. называет его Якубовым). Человек доброй души, не чуждый интересов книги и общественной жизни, одно время принадлежавший,как предполагают, к массонской ложе, он оказывал сильное влияние на умственное развитие гончаровской молодежи. Он жил на доходы с своего поместья и в типе своем соединял черты гуманного крепостника с вольнодумством жизнерадостного барина екатерининской эпохи.

Иван Александрович развивался под влиянием двух начал, наполнявших его душу противоположными, неотразимо сильными впечатлениями. С одной стороны, он рос в обстановке приволья и свободы. На краю города у Гончаровых была делая ку-печеско-помещичьяусадьбагдом—полная чаша, дворы, амбары, людские, погреба, обширная дворня, с десятками Захаров, Евсеев, Акулин, готовых к услугам господ. С другой—атмосфера „дома“, где было немало тяжелого, подавлявшего впечатлительную детскую душу, останавливавшего порыв к веселью и жизнерадостности при самом начале. В доме господствовала религиозность сухого византийского уклада.

Так повелось от отца, оставившего по себе память, как о „меланхолике“, прозванном за свою приверженность к букве религии „староверомъ“. Авдотья Матвеевна сама была очень благочестива и поддерживала религиозные традиции.

Детей заставляли выстаивать в церкви длинные службы; дома дети молились в образной перед большим старинным киотом; радушно принимали юродивых, вносивших в эпическую хронику домашних преданий элемент фантастический и суеверный. В такой духовной обстановке у Николая А., брата писателя, развились впоследствии странности на почве религиозной мании. И в душу И. А. наряду с сильным развитием воображения и мечтательности, под влиянием детских впечатлений, проник элемент мистического страха, послуживший впоследствии для него источником мучительной тревоги.

Страхи и призраки, блуждавшие в сумерках гончаровского дома, передававшиеся впечатлительному воображению ребенка из уст нянек, стариков, юродивых, усиливали в нем мечтательность среди дремы неторопливого жизненного уклада и рождали образы, проникнутые томительною поэзией детских снов и грез. Остуживающее влияние книги ворвалось не сразу; книга прокралась как-то незаметно между сказками няни и рассказами Трегубова о чудесных заморских странах. Первия книги, понравившиеся мальчику, были проникнуты тем же фантастическим элементом: то были путешествия или повествования о необыкновенных приключениях и подвигах в романтическом духе. По настроению своему оне не сковывали воображения истиною положительного знания; напротив, грезы, возбуждавшиеся подобными книгами, должны были усиливать впечатление близости тех двух миров, на грани которых рождалось поэтическое чувство Г. На этой грани, закрыв глаза на суровый реализм действительности, ему было так отрадно представлять себе, как жизнь переходит в сказку и сказка претворяется в жизнь.

Когда наступило время перейти более или менее к систематическому обучению, Г. отдали сначала в маленький подгородный пансион, устроенный женой священника, по рождению немкой, Лицман, а затем, после недолгой подготовки, мальчик был отвезен в Москву и помещен, 6 июля 1822 года, в коммерческое училище. Учение Г. в училище шло не особенно ровно. Одни предметы давались ему легче, другие, точного характера, требовали значительного напряжения и вообще усваивались им с трудом. Большая зрительная память, художественная восприимчивость помогали ему схватывать налету всякое знание, комбинировавшееся в образах и дававшее пищу фантазии, но эти же свойства были неразлучны с рассеянностью и мешали сосредоточивать внимание на предметах отвлеченных. Если юношу не привлекала к себе учебная книга, то книга художественная, полная образов и картин, волновавшая чувства изображением то страстей, то нежных ощущений и романтических порывов, была неизмен-

И. А. Гончаров (1812 — 1891).

С портрета, писанного И. Н. Крамским (1837—1887).

(Городская галлерея П. и С. Третьяковых в Москве.) ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЙ СЛОВАРЬ Т-ва,Бр. А. и И. ГРАНАТb и К°

ной спутницей его нравственных духовных сил. Училище во всяком случае развило в нем любовь к литературе и помогло овладеть новыми языками; но курса он не кончил. Постановлением Совета от 13 сентября 1831 года И. А. был уволен, по прошению матери, „из числа полных пансионеровъ“. Важно отметить, что в это время Г. читал не только романтиков и путешествия, но и таких „классиковъ“ XVIII века, как Херасков, Сумароков, Клоншток; из поэтов он особенно любил Пушкина, образ которого ассоциировался у него с ослепительно ярким солнцем, озарившим лучами своими всю русскую жизнь.

Через год Г. выдержал экзамен в московск. университ. по словесному отделению. Он примкнул к группе студентов, аккуратно посещавших университет и внимательно слушавших лекции. В течение трех лет своего пребывания в университете Г. прослушал курсы М. Т. Каченовского, И. И. Давыдова, Н И. Надеждина, С. П. ПИевырева. Попрфжнему предпочтение Г. среди этих курсов отдавалось литературам—древишм и новым; умственное развитие попреж-нему совершалось в кругу художественных форм и поэтических образов; к именам классиков-подражателей, увлекавших Г. раньше, теперь прибавились имена истинных классиков—Шекспира, Гомера, Платона, Фукидида, Аристофана, затем Мильтона, Данте и других. Увлечение Пушкиным не проходило, оно перешло в беззаветное обожание. Вне университета Г. жил здоровой нормальной жизнью студента, небогатого, но не знавшего нужды, не рвавшагося жадно к наукам, но и не отстававшего в своем развитии от большинства. Идейные влияния, проникавшия в университет извне и сплачивавшия в один тесный кружок таких людей, как Герцен, К. Аксаков, Огарев, Станкевич, проходили мимо Г., не задевая его. В его натуре не было тех элементов, из которых пытливая, жаждущая истины мысль среди мучительной борьбы противуположностей выковывает миросозерцание, определяющее на всю жизнь духовный облик человека, его убеждения, его идеалы. Романтик в душе, Г. свои представления о добре и зле, о мире и жизни строил на доверии к установившимся взглядам, ища корректива к несовершенствам существующого в области мечтательных надежд: чтокогда-нибудь религия, поэзия, истина, добро и любовь соединятся в мировой гармонии. К концу университетского курса мечты о славе и подвигах „на пользу общую“ естественно встречались с помыслами об устройстве жизненной карьеры, о поступлении на службу, которая тогда представлялась почти единственным средством применить свои способности и знания к делу „высокому и полезному“ в одно и то же время

Когда университет остался позади, Г. потянуло в родные места, на Волгу, в тихое приволье родного дома, согретое поэзией детских воспоминаний. В Симбирске ждала его жизнь веселая, полная развлечений. Получив без особенного труда место чиновника особых поручений при Симбирском гражданском губернаторе А. М. Загряжском, Г. занял в губернском обществе видное положение молодого человека с блестящим будущим; живой, остроумный собеседник, превосходный рассказчик, танцор, он привлекал к себе сердца своим веселым нравом и светским обращением. Сделавшись своим человеком в доме губернатора, он нес служебные обязанности легко, больше, кажется, числился, чем служил, и, когда принципал его был смещен по доносу „жандармерии“ за поведение, не соответствовавшее губернаторскому званию, решил покинуть канцелярию вместе с ним и отправиться искать фортуны или карьеры в столицу.

В Петербурге у него оказались некоторые связи. Брат крестного Н. Н. Трегубова занимал видное положение в бюрократическом мире,— при его содействии 18 мая 1835 г. Г. был определен на службу в число канцелярских чиновников среднего оклада в департаменте внешней торговли. 6 июня того же года его обязали подпиской, что он не принадлежал и никогда нф будет принадлежать „ни к каким ложам масонским, или иным тайным обществам внутри Империи, или вне ея существовать могущимъ“. Это обязательство Г. исполнил не.за страх, а за совесть.

Сначала назначенный „переводчикомъ“ в упомянутом департаменте, затем повышенный в должность столоначальника, Г. проявил усердие, исполнительность, выдержку, — все свойства, необходимия для того, чтобы сделать в недрах бюрократического Петербурга блестящую карьеру. Но он ея нф сделал. Почемуе Был ли он незаметен на службее Нф хватало ли ему связей с людьми, которые могли бы оказать в нужный момент „протекцию“е Нет, Г. на службе ценили, через два-три года после определения в департамент у него оказался значительный круг друзей и знакомых, среди которых людей влиятельных и видных было не мало. Нет, объяснение этого обстоятельства следует искать в натуре самого Г. Он не мог и не хотел вложить всю душу в служебный труд, который считал мертвым, рутинным, не дающим ничего ни уму, ни сердцу. Усердие, проявлявшееся им здесь, заключалось по преимуществу в аккуратном и точном выполнении поручений, оно нф переходило за грань требуемого служебным долгом и не принимало вида угодливости, желания выслужиться. Служба не давала пищи высшим запросам Г., но она была полезна ему в том отношении, что сберегала его душевные силы для другой, неустанно совершавшейся в нем работы. Назревали художественные образы, в таинственной глубине созерцательной настроенности шла переработка жизненных впечатлений, наблюдений и опытов. Живя в свободное от службы время в мире литературы и связанных с ней литературных идей и образов, Г. искал сближения с людьми скорее литературно-художественного, чем бюрократического круга. В конце 30-х гг. мы застаем его в весьма дружественных отношениях с семьей художника Ник. Апол. Майкова, отца трех знаменитых деятелей русской литературы.

Г. преподавал словесность двум старшим сыновьям—Валерьяну и Аполлону, уже в то время обнаруживавшим недюжинные литературные способности. Занятия состояли не только в чтении и истолковании литературных произведений, но и в самостоятельных опытах, в которых принимал участие и сам И. А. Зачастую в гостиной Майковых устраивались вечера, где читались и обсуждались произведения юных любителей литературы, встречая со стороны гостей то сочувственную критику, столь важную для начинающого автора, то ценное указание и моральную поддержку. Бывая у Майковых в течение многих лет, Г. встречал здесь В. Г. Бенедиктова, Д. В. Григоровича, С. С. Дудьишкина, И. РИ. Панаева, А. В. Старчевского, И. С. Тургенева, позже братьев Достоевских. На этих вечерах, погруженный в творческие замыслы, Г. читал и свои первые беллетристические наброски, из которых один,— „Счастливая ошибка“, сохранившийся в рукописном сборнике Майковых 1839 г., „Лунные ночи“, представляет собой эскиз к тогда уже задуманной им, повидимому, „Обыкновенной истории“. В этом наиболее раннем произведении Г. обнаружились уже характерные особенности его дарования-живость изложения, наблюдательность, юмор, последний не без влияния Гоголя.

Таким образом, увлечение Пушкиным и, несомненно, и Гоголем, тонкий литературный вкус, воспитанный на идеях Надеждина, позже Белинского, критическая наблюдательность, творческие порывы в настроениях то романтической меланхолии, то здорового сатирического прозрения в подлинную сущность реальной жизни,— вот что определяет миросозерцание Г. в ту пору, когда он готовился к первому своему выступлению в литературе.

Белинский приветствовал это выступление. „Обыкновенная история“, появившаяся на страницах „Современника“ в 1847 г., имела шумный успех. Вслед за Белинским она была принята читателями, в момент поворота к новому пониманию действительности, как осмеяние беспочвенного романтизма, державшего общественную мысль в плену сентиментальной мечтательности, вдали от приложения к запросам реальной жизни. В следующем, 1848 г., в „Современнике11 был напечатан рассказ Г.: „Иван Саввич Поджабринъ11 (VII, кн. I). В статье, посвященной разбору „Обыкновенной истории11, Белинский определил Г. как поэта-художника, увлекавшагося своей способностью рисовать, „и только“. И это было в значительной степени верно, но не в том смысле, в каком Г. получил истолкование корифея объективного романа въпозднейшейкритике. У спех „Обыкновенной истории“ был тем больший, что в самые тяжелые годы николаевского режима в обществе осязательно, как никогда, почувствовалась потребность живого, нерутинного дела. Г. сразу занял положение одного из виднейших писателей в блестящей плеяде художников, выводивших литературу на поприще общественного служения. В душе его развился план уже другого романа, одним из эскизов к которому явился „Сон обломова“,напечатанный в „Иллюстрированном Альманахе“ „Современника“ за 1849 год.

В департаменте внешней торговли Г. оставался до 1852 г. В этом году он принял предложение министра народного просвещения А. С. Норова участвовать в экспедиции, снаряженной для открытия торговых сношений с Японией. Он был откомандирован из департамента в распоряжение начальника экспедиции, вице-адмирала (впоследствии адмирала и графа)

Е. В. Путятина, при котором и исполнял обязанности секретаря. 25 сентября 1852 г. Г. отправился на фрегате „Паллада“. Он совершил кругосветное путешествие, рассказанное им в целом ряде ярких и живых картин, составивших впоследствии знаменитую книгу его путевых записок. Путешествие Г. закончилось возвращением через Сибирь в Петербург в начале 1855 г. Таким образом, исполнилась давнишняя мечта Г., навеянная в детстве рассказами моряка Трегубова, и он увиделвъявь те соблазнительные страны, которые раньше мелькали в его фантастических грезах. В путевых записках своих Г. дал художественный отчет в своих впечатлениях; любопытство было удовлетворено, воображение улеглось, и жизнь приняла снова стария формы неторопливого, спокойного течения, как только Г. почувствовал себя на своей петербургской квартире.

В натуре Г. было не мало контрастов. Его видимое равнодушие к тому, что творилось вокруг, что не касалось близко литературы или искусства, неторопливость его ответов, общая вялость, сказывавшаяся в движениях и в разговоре, были той внешностью, которая обманывала многих относительно истинных свойств духовного облика И. А. По существу, это была сложная, в высшей степени нервная организация, чуткая и необыкновенно восприимчивая, болезненно щепетильная в вопросах самолюбия. Если, с одной стороны, Г. тянуло бережно укрыть мир своих переживаний в тихом уюте одинокой домашней жизни, то, с другой, ему далеко не чуждо было стремление скрасить однообразие повседневной действительности порывами к ярким эффектам, к картинам другой, чуждой природы и жизни. Когда он решился на долгое и дальнее плавание, он ответил лишь какой-то внутренней потребности уйти от тех форм жизни, которые наскучили ему своей однот.остью, прервать те служебные обязанности, которые стали ему ненавистны своей механичностью и однообразием. Не картины, сами по себе, нужны были ему в путешествии, не своеобразные нравы илюди—ихъГ. окинул зорким, но поверхностным взглядом случайного наблюдателя. Он продолжал разбираться в своей душе, перебирать архив своих воспоминаний, он прислушивался к голосам, шедшим из обломовки, мощно захватившей его душу, и роскошные краски тропических стран нужны ему были лишь как декорации, как общий фон для образов его творческих переживаний. Гончаров не любил бурь и гроз, оне нарушали, казалось ему,

1515

стройное течение естественных явлений. Но его тяготение к порядку и покою едва ли не было безсознательным стремлением уравновесить, успокоить, смягчить ту мучительную тревогу, которая, несомненно, характеризовала процесс его творческой работы, борьбу в нем противоположных начал,—облегчить „муки слова“, без которых не рождается ни одно истинно-художественное произведение. Тревожное чувство вечно жило в душе Г., хотя он умел искусно скрывать его под маской равнодушия; оно должно было усиливаться и тем обстоятельством, что, прислушиваясь, по основному характеру своего дарования, к тончайшим движениям души, он развивал в себе мнительность, находившую благодарную почву в природном предрасположении, характерном для представителя гончаровского рода. Путешествие дало отдых нервам Г., встряхнуло и освежило его организм и вместе с тем оказало, кажется, влияние на внутреннюю перемену, происшедшую в нем, на завершение какого-то кризиса, как бы закончившего один период его жизни и начавшего другой, более важный. В истории его творчества этот момент может быть охарактеризован поворотом к большей сознательности, к углубленности тех требований, которые предъявлял Г. к себе, как к художнику.

В этом отношении любопытными могут оказаться результаты анализа тех писем и записок о путешествии, которые составили в целом одну из замечательнейших описательных книг „Фрегат Паллада“, печатавшуюся по частям, в течение 1855— 1856 гг., в Морском сборнике, Современнике, Отечественных Записках и Русском Вестнике (первое отдельное издание—1857 г.). Г. обнаружил здесь гораздо большую отчетливость в изображении виденного им, освободился от некоторой расплывчатости в описаниях, чем несколько страдала „Обыкновенная история“; наконец, в выборе изобразительных средств, обнаружил решительный перевес реалистической содержательности над сентиментально-романтической неопределенностью в передаче господствующого настроения.

Вернувшись в Петербург, Г. начал с того, что принялся снова за канцелярскую рутину на прежнем месте, в департаменте внешней торговли. Но вскоре он почувствовал, что не может более оставаться в затхлой атмосфере департамента и начал искать другого, более живого дела. Этим делом представилась ему служба по цензурному ведомству, к ней он мог считать себя призванным и по общим навыкам, приобретенным на прежней службе, и по интересу к литературе.

Благодаря содействию А. В. Ники-тенка, Г. в январе 1856 г. был назначен цензором. „Он умен—отозвался о нем Никитенко в своих записках,—с большим тактом, будет честным и хорошимъцензоромъ“. Как цензор, Г. держал себя осторожно, вдумчиво, действовал, в пределах своего влияния, гуманно и без излишнего усердия. Если и в цензурном ведомстве возможны были в ту пору либеральные течения, то Г., несомненно, был представителем последних. В 1858 г. он участвовал в составлении записки—„о необходимости действовать цензуре в смягчительном духе“. В отзывах своих о книгах, бывших на его рассмотрении, Г. являлся противником полицейскозапретительных мер для борьбы с охватившим литературу „материалистическим духомъ“, считал целесообразным оружием—„не одну полицию, то есть цензуру, а все, что есть лучшого в верованиях человеческих, в разуме, в воспитании“.

В часы досуга от служебных занятий Г. окончил „обломова“, который и был напечатан в „Отечественных Запискахъ“ (кн. I—IV).

Об этом романе давно уже шли литературные толки, его ждали с большим интересом, когда он стал появляться по частям, общественное внимание не сосредоточилось на нем с прежней силою, как было двенадцать лет тому назад при появлении „Обыкновенной Истории“. Сердца читателей были привлечены „Дворянским гнездомъ“ Тургенева, котороепоявилось целиком, в одной январь-ской книжке „Современника11 за тот же год. Самолюбию Г. был нанесен жестокий удар, который оказался для него тем тяжелее, что соперником, похитившим у него, как ему казалось, его славу, был никто иной, как Тургенев, которому он читал некогда наброски своего романа, с которым делился своими замыслами, над которым чувствовал прежде свое превосходство, считая автора „Записок Охотника“ лишь талантливым рассказчиком-изобразителем народного быта. Больные нервы писателя не выдержали, и он выступил против Тургенева с тяжелым обвине-нением, будто бы тот воспользовался его замыслами при создании своего романа: зти заимствования и обеспечили будто бы „Дворянскому гнезду“ шумный успех. Болезненная мнительность Г. приняла столь резкие формы, что Тургенев должен был обратиться к товарищескому суду, который употребил все усилия, чтобы примирить между собою бывших друзей, но безуспешно: слава Тургенева явилась для Г. тем заколдованным кругом, в котором, как в вихре, вертелись все больные мысли и чувства его, глубоко опечаленного недостатком внимания читателей к произведению, над которым он работал, которое любовно лелеял в душе в течение многих лет. Враждебное чувство к Тургеневу по временам усиливалось и доходило до бреда, до галлюцинации.

обладая большой выдержкой, Г., однако, редко давал власть над собой темным силам своей души. Обыкновенное течение его жизни было, по внешности, спокойное, ровное, обывательское.

Время от времени Г., полушутя, полусерьезно, отдавал дань своему гражданскому темпераменту и помещал анонимные заметки в „Голосе“ и в „СПБ. Ведомостяхъ“, обращая внимание на различные мелкие несовершенства в практике городского благоустройства; например, ему принадлежат заметки о бродячих собаках, о беспорядочной езде извозчиков, о необходимости посыпать тротуары песком, об обеде бывших студентов московского университета, о юбилее Шекспира, о впечатлениях русского путешественника при возвращении в Петербург через Вержболово и др.

Цензурная служба, несмотря на последовательные повышения (в 1862 г. он был назначен редактором официальной „Северной Почты“, в 1863— членом Совета по делам печати), тоже оказалась не по душе Г. В 1865 г., по словам того же Никитенка,—„он (Г.) с крайним огорчением говорил о своем невыносимом положении в совете по делам печати. Министр смотрит на вопрос мысли и печати, как полицейский чиновникъ“ Положение Г. было тем тяжелее, что его самолюбие, как литератора, получало весьма чувствительные уколы. Уже то обстоятельство, что Г. служил по ведомству полиции мысли, не могло вызывать к нему сочувствия в писательской среде. Цензура изстари возбуждала против себя такую ненависть со стороны писателей, что их предубеждение против Г., художника с большим талантом и, казалось, общественной чуткостью, мирившагося с делом стеснения родной литературы, было неизбежно. Г. же и здесь смотрел на службу как на внешнюю форму своего общественно - бытового уклада в Петербурге, она была для него тоже своего рода маской, под которой скрывалась от постороннего взора интимная, богатая переживаниями личного характера, полная тревожных, творческих исканий жизнь.

Закончив третий из своих романов „Обрывъ“, куда он вложил так много личного, подводящого итог пережитому и передуманному, Г. напечатал его в „Вестнике Европы“ в 1869 г. и был снова огорчен, когда публика встретила этот роман холоднее, чем предыдущие Объясняется это, главным образом, тем, что в настроении русского общества совершилась на протяжении десяти лет огромная перемена. Если идейные противники Г. не могли не преклоняться все-таки перед художественными достоинствами „обломова“, то критика конца 60-х годов чуть не с иронией отзывалась о „прекрасных художествеишых достоинствах г. Гончарова“ и исключительное внимание сосредоточивала на публицистическом истолковании идей и образов, из которых складывалась общественная ценность и „польза“ произведения. А с этой точки зрения, как казалось первым ценителям - публицистам „Обрыва“, последний роман Г. не выдерживал критики. Самолюбие И. А. тяжело страдало; болезненная мнительность приобретала все большую власть над слабевшей волей, и призрак Тургенева беспокоил его все чаще и чаще. Временами ему казалось, что Тургенев в его отсутствие является к нему на квартиру, роется в бумагах, подсылает шпионов, выведывает через знакомых об его писательских намерениях, чтобы снова воспользоваться его замыслами для своих романов. Страх перед „коварствомъ“ Тургенева был у него так силен, что когда, несколько лет спустя, один из близких друзей И. Ал. сообщил ему о смерти Тургенева, Г. не поверил: „Притворяется“,—заметил он и замахал руками.

Больное самолюбие Г. не могло утешиться ни вниманием общества, ни успехами по службе.

Назначенный членом совета министра внутренних дел, он с великим облегчением вздохнул, когда в 1873 г. получил возможность ебро-сить с плеч служебное бремя, обеспечив себя на старости лет пенсией и солидным чином.

После „Обрыва“ Г. редко и неохотно появлялся в печати. Им написано всего лишь несколько очерков, среди которых безспорно первое место занимает замечательный критический разбор „Горя от ума“—„Миллионътер-заний“ (Вести. Евр., 1872 г., кн. 3); затем: „Лучше поздно, чем никогда“ (Русская Речь, 1879, кн. 6), „Литерат. вечеръ“ (Русская Речь, 1880, кн. 1); „Из университетских воспоминаний“ (Вестн.Евр., 1887, кн. 4), „Воспоминания и очерки“: „На родине“ (Вести. Евр. 1888, кн. 1—2); „Слуги“ (Нива, 1888, AsiN» 1—4).

В 1881 г., в книге „Четыре очерка“ Г. поместил свои „Заметки о лич-ностиБелинского“,напис.имъв 1874 г.

Внешняя биография Г. не богата фактами и ничем не замечательна, но она неотделима от его характеристики как человека и только благодаря этому приобретает глубокий интерес. Вот почему биографы самым тщательным образом, в изложении внешних событий его жизни, преимущественное внимание обращают на изучение личного характера писателя. В нем — ключ к пониманию его творчества. Г. с редким искусством выразил свое субъективное „я“ в художественных обобщениях пережитого, в своеобразных комбинациях испытанных им жизненных впечатлений и наблюдений. Это тем более замечательно, что Г. упорно и заботливо старался скрыть мир личных переживаний под внешними признаками объективного бытописания. Под внешне-спокойной, медлительно-плавной манерой его изложения чувствуется страстная, напряженная тревога художнического искания, подобно тому, как в жизни, под маской учтиво-апатичного равнодушия ко всему, он скрывал внутренния проявления души неуравновешенной, болезненно - мнительной и тревожной. Растворить свое „я“ в общечеловеческом было глубочайшей потребностью всей психики Г.,—в ней лежит источник его инстинктивного, органического стремления к обобщению, составляющему основной признак его литературного стиля. В самом деле, и в жизни и в творчестве Г. обнаруживал поразительное стремление видоизменять, затушевывать истинную сущность своего душевного строя, изобралсать ее так, чтобы проявления ея утратили всякую связь с его индивидуальностью, чтобы уни-чтолшть ея конкретную связь с тем, как это „было“, заменяя тем, как это „могло, или может быть“ со всяким другим человеком, при известной наличности условий.

Эта обобщающая способность с успехом отразила в романах Г.громадную, по захвату кисти, полосу русской жизни, прошедшую через ярко субъективную призму его творческого сознания. Но в жизни Г. не удалось скрыть тех, лелсавших в корнях его творчества, движений мысли и чувства, которые оказались слишком субъективно связанными с духовным «го обликом. Узко-биографическое и общечеловеческое так тесно слились между собою в творчестве Г., что нельзя объяснить себе происхождение его образа, без углубления в общий ход его духовного развития, в сущность его понятий и убеждений, определивших его миросозерцание, в отражения его темперамента, реагировавшего известным образом на явления современной ему общественной жизни. Не считая достойной общого внимания хронику своего обывательского существования, Г. рассказал ее, однако, в своих произведениях всю—и ту обстановку, в которой он вырос, и ту атмосферу, которой пропитался, и те умственные и нравственные влияния, среди которых развился его темперамент, не бурный, но романтически-порывистый в молодости и капризнораздражительный в старости, его вера в медленное, но неуклонное стремление человечества к идеальным целям своего назначения. Устами своих героев и смыслом образов Г. отчетливо указал и ту черту историко-общественного понимания, к которой он должен быть отнесен в качестве культурно-исторического типа.

По образу своих мыслей, умеренно-либеральному, сочувствующему общественным переменам, не влекущим за собой ни насильственных потрясений, ни оскорбления традиций; по своему гуманному настроению Г. является типичным постепеновцем, пригонявшим в своем беспочвенном либерализме содержание старой, дореформенной помещичьей идеологии к терминам новых понятий, поскольку с ними мирился беспредметный идеализм старого, романтического настроения.

Последние годы свои Г. прожил тихо и уединенно в Петербурге, в сдной и той же квартире, на Моховой. Лето он проводил обыкновенно то за границей, подлечивая старческие недуги, то на Рижском взморье. Изредка посещал старых знакомых, избегая приобретения новых. Не желая, чтобы интимная сторона егожизни была обнаружена после его смерти, Гончаров опубликовал свое знаменитое „Нарушение воли“, смысл которого сводился к тому, что он просил не печатать ничего, касающагося его частной жизни, его писем, вообще документов, которых он сам не признавал достойными общественного интереса. Умер Г. 15 сентября 1891 г. История распорядилась с духовным наследством Г. вопреки его воле. В последнее время опубликовано множество писем, проливших яркий свет на внутренния стороны жизни Г., на его характер, отношения к родным, на его литературные и общественные взгляды.

О Гончарове, кроме библиографии, указ. в XI, 631, см.: А. Дружинин, 1865; П. Соловьев, Искусство и жизнь, 1869, ч. III; Шелгунов, „Дело“, 1869, 7; Ап. Григорьев, т. I; М. Протопопов, „Р. Мысль“, 1891,11; К. Головин, „Русский роман и русское общество“, 1897; Л. П. Майков, „Ссора между И. А. Г. и И. С.Тургеневым в 1859 и 1860 гг.“, „Рус. Ст.“, 1900; Г. Потанин, „Ист. Вест.“, 1903, 4.; „И. А. Г. в неизданных письмах к А. И. Валуеву“, 1906; К. Военскгй, „Г.—цензоръ“, „Рус. Вест.“, 1906, 10; М. О. Сперанский, „Ив. Ал. Г. и новые материалы для его биографии“, „В. Евр.“, 1907, 2 и 1908, 11—12; Е. А. Бобров, „Из истории русской литературы XYIII и XIX столетий“, „Изв. Отд. Русск. яз. и слов. Имп. Ак. Наукъ“, 1909, т. XIY, кн. I; П. В. Анненков, „Литературные воспоминания“, 1909; А. А. Мазон, „Мат. для биогр. и характ. И. А. Г.“, „Рус. Стар.“,1911,3,10,11; 1912,3; Casopis pro moderni filologii v Praze, 1911, I; В. Спасская, „Встреча с И. А. Г.“, „Рус. Стар.“, 1912, I; Евг. Ляцкгй, „Г. Критические очерки“, 1912.

Евг. Ляцкий.