Главная страница > Энциклопедический словарь Гранат, страница 211 > Иван IV Грозный царь Московский

Иван IV Грозный царь Московский

Иван IV, Грозный, царь Московский, сын вел. кн. Василия ИП, родился в 1530 г., 25 авг. Его продолжительное царствование оставило глубокий след в русской истории. Не только великие исторические события и преступления, связанные с именем этого царя, но и самая его личность произвела на современников потрясающее впечатление. Она возбудила народное творчество, давшее былинный образ „грозного царя“, вызвала длинный ряд всевозможных воспоминаний, сказаний и преданий. Как это часто бывает, в И. IV более резко проявилась наследственность не по отцу, а по матери: необыкновенная впечатлительность, порывистость, страстность, влекущая к наслаждениям и жестокостям, доставлявшим тоже наслаждение, — свойства, которые обнаружились уже в отроке-И., невольно заставляют вспомнить о второй супруге великого князя Василия Ивановича, литвинке Елене, женщине, обуревавшейся страстями и безсердечной, не останавливавшейся ни перед чем ради своей выгоды и удовольствия и вызвавшей в боярах жгучую ненависть к себе. Умом И. IV был наделен бойким, острым, но не обладавшим в достаточной мере способностью к устойчивому логическому мышлению: в этом уме было много воображения, критической наблюдательности, способности к злым юмористическим ассоциациям; но холодной практической сообразительности в нем с юности замечалось лишь столько, сколько требовал того инстинкт самосохранения.

В печальный период раннего сиротства (на 4 году жизни после отца, на 8 после матери) и развращающей опеки бояр, то забывавших накормить маленького царя, то поощрявших его давить народ на улицах, и образовались в личности И. IV те особенности, которые потом, развиваясь далее, дали, в конце концов, удручающую картину полной неуравновешенности, даже душевной болезни. Весьма нервный от природы и сделавшийся еще более нервным от тяжелых условий детства (например, от испуга безчинством, произведенным боярами ночью в его спальне), И. IV имел в числе природных свойств своей личности одно, которое, поощряемое с ранней юности, гл. обр. и содействовало развитью в нем черезвычайной психической импульсивности, это—необыкновенно острая чувственность и отсюда вытекавшая непреодолимая склонность к сексуальным наслаждениям. Даже женитьба (17 лет) на Анастасии Романовне Юрьиной-Захарьиной не сразу остепенила И. в этом отношении; да и вту пору, когда оп находился под влиянием аскетической проповеди Сильвестра, он был не в состоянии отрешиться от тяготевшей над ним власти его страстной, чувственной природы и полагал, что ему „выше естества велят быти“, когда слышал от благочестивого иерея советы об умеренности в супружеских удовольствиях. Эта власть чувственности над И. была, мне кажется, роковой для его психологии. Подчиняясь этому свойству, И. из нервного становился нервозным, слабовольным психопатом, а на этой почве развивались трусливость и разного рода маниакальные состояния. В течение всей жизни „естество“ царя давало себя знать: оргии и половия насилия, частые браки И. (освященных церковью было 5 и 2 без освящения) и вечные поиски им новых невест при живых женах, неугасимый огонь сладострастия даже и в то время, когда страшная болезнь превращала И. в заживо разлагавшийся труп и все-таки, говорят, не предохранила сластолюбца от покушения на невестку, пришедшую с участием к болящему, — все это неопровержимо свидетельствует, что перед нами типический эротоман. И нам думается, что в этой особенности И. и заключается ближайшая причина той импульсивности, которая чем дальше, тем становится неудержимее, делается прямо-таки патологической и доводит Грозного царя до сыноубийства. Само собой понятно, что нервная система И. расстраивалась и вследствие политических отношений эпохи, но острота этих отношений, преувеличения и противоречия, вносимия в них самим И., обусловливались как природными свойствами этого царя, так и теми особенностями, которые были созданы в нем личною его жизнью, наполненной половыми и иными излишествами. Это был человек, у которого, в конце концов, почти совершенно атрофировались так называемые задерживающие центры мозга. Ум его был живой и острый, изощренный к тому же обширным чтением, проглотивший всю московскую книжную „премудрость“, но лишь в спокойные минуты он мог функционировать более или менее правильно: тогда-то перед умственным взором царя ясно вырисовывалась вся политическая обстановка времени и государственные перспективы Москвы. Однако, такие минуты бывали у И. очень редко и, чем дальше, тем становились реже. Большей частью, вследствие нервной развинченности чувство брало верх над рассудком, распаляло фантазию,—и тогда наш „в словесной премудрости риторъ“ невольно впадал в логические противоречия, „муж чудного разумения“ говорил несообразности, плоскости и безтактные дерзости даже лицам, которым сам хотел доставить только приятное; тогда-то он совершал свои трагические, траги-комические и просто комические поступки, в которых беспристрастный наблюдатель одинаково мало найдет разумности и целесообразности, но зато крайне много болезненномнительной подозрительности и „ярости“. Подозрительность его доходила до крайних пределов: ему постоянно казалось, что ближние „восстали на него“, „ищут зла“; мания преследования мучила И.,—и он, вспоминая свое добровольное удаление ради личной безопасности в Александровскую слободу (1564 г.), готов был верить себе в том, что он „изгнан от бояр и скитается по странамъ“. „Ярость“ его доходила до безумного изступления, и ему ничего не стоило вонзить нож в сердце раздосадовавшего его неосторожной укоризной боярина-князя Крамола, которую искал и искоренял Грозный, являлась в его затуманенном сознании каким-то тысячеголовым чудовищем, у которого, сколько ни руби голов, оне все вырастают, и он, нещадно рубя их, доходил поистине до геркулесовских столбов правительственного террора,—до массового истребления людей, по его же представлению, „вверенных и дарованных ему Богомъ“ Но вот просыпалась совесть у этого человека, разгоряченная фантазия рисовала ему разные „страшилы“, над коими он потом пытался иронизировать,— и грядущий Страшный Суд, вероятно, не менее его потрясал и устрашал,

чем предполагаемая опасность от изменников и необходимость искать убежища в Англии: тогда он начинал каяться в своих грехах, молиться об убиенных им, поименно перечисляя известных ему в рассыпаемых по церквам синодиках, а относительно большинства погибших ограничиваясь лаконической пометкой: „имена же их, Господи, веси“. Вообще, покаянно-молитвенные эмоции И. IY укладывались в традиционные формы московской ортодоксии, всеравно, как его гнев на действительных и мнимых врагов находил себе выражение в сделавшихся уже привычными репрессиях татарского типа; но как в последних он, при развившейся в нем импульсивности, хватал через край, так и в сфере молитвы, покаяния и самобичевания он не знал меры. Уж коли казнить, то целыми семьями, родами, городами, областями, ничего не разбирая —ни правого, ни виноватого, ни старого, ни малого, ни человека, ни скота; уж коли молиться, так до шишек на лбу, прямо сделаться чернецом, а свой дворец обратить в монашескую обитель Но одно чувство быстро сменялось другим, противоположным: молитва и покаяния уступали свое место опять неудержимой „ярости“, и царь-инок прямо из храма или с колокольни отправлялся с опрични-ками-иноками в застенок, чтобы насытить свой гнев созерцанием безчеловечных мучений, каким он подвергал именуемых „изменниками“. Учреждение самой опричнины, в которой некоторые видят венец государственной мудрости И., в сущности, было проявлением одного из многих его порывов.

В юношеские годы И., напуганный и потрясенный до глубины души страшным московским пожаром и народным бунтом, скрепился, подавил в себе бурные порывы и подчинился указаниям опытных советников, той „избранной рады“, или „синклитии“, которой кн. Курбский приписывает славные дела царствования И. IV. Внешняя политическая конъюнктура не представляла тогда запутанности: казанский вопрос был поставленнастолько определенно и остро, что можно было не сомневаться в необходимости его немедленного разрешения, и он был разрешен в государственных и народных интересах Москвы. Балтийский вопрос, на который обратил царь И. личное внимание после покорения Казанского и Астраханского царств, тоже был намечен предшествовавшей московской политикой; так. обр., ничего нового, оригинального не было во внешней политической программе И.; но все же его уму делает честь то обстоятельство, что он, вопреки указаниям „синклитии“, отказался от наступательной политики по отношению к Крыму и начал войну с Ливонией из-за необходимого для Москвы балтийского берега. Во время продолжительной ливонской войны обнаружилось опять кардинальное свойство И.— стремление хватать через край: он не сумел соблюсти меры в своих требованиях и конечными результатами ливонской войны оправдал о себе мнение псковского летописца: „Царь И. не на велико время чужую землю взял, а по мале и своей не удержа, а людей вдвое погуби“. Царь И. был слишком гордой, высоко мнящей о себе личностью, чему содействовало то обстоятельство, что он был „в науке книжного учения доволен и многоречив зело“, обладал начитанностью, ораторским да, пожалуй, и писательским талантами, выделявшими его из толпы. Но под влиянием чувства ненависти к врагу он готов был изобразить себя и жертвой этого врага, яко бы давившего его своим авторитетом, отнимавшего у него, царя, всю власть, как это он писал кн. Курбскому касательно „избранной рады“. Ненависть И. к боярству была так жгуча, достигала такой степени напряженности, что увлекала его до лицемерных отказов от престола и даже до того, что однажды он венчал царем всея Руси крещенного татарского царевича, Семена Бекбулатовича, а себя стал величать И. Московским и, поселившись на Петровке, ездил на поклон к этому бутафорскому царю, а затем садился „от царева местадалеко вместе с боярами“. В этой комедии, устроенной для вящого унижения боярства и продолжавшейся довольно долго (2 года), много злобы и издевательства, но едва ли в ней молено найти хоть каплю настоящого государственного смысла. Столь же легко, как ненависти, И. подчинялся и страху, часто охватывавшему его: под влиянием этого чувстваон готов был и унизиться перед врагом, перед коим незадолго до того величался, как это известно из истории отношений его к Баторию. О власти своей он, царь И., был не менее высокого мнения, чем о себе, и на практике постоянно отожествлял эту великую власть со своей личностью. Он стремился дать этой власти теоретическое обоснование на теократической, религиозной почве, но, при всех обильных выписках из священного писания и хронографов,— выписках, имевших целью доказать богоустановленность его власти, основной политический тезис И. очень вульгарен и стоит вполне в уровень с наличной практикой: „жаловатьсвоих холопов мы вольны, казнить их вольны же“—вот все, что вывела царская мысль из „теоретическихъ“ размышлений о царской власти, вот и весь комментарий к высокомерному заявлению: „мы государь по Божьему соизволению, а не по многомятежному человеческому хотению“. Едва ли надо доказывать, что, как теоретик царской власти, И. ИУ так же неоригинален, как и в других своих мнениях: все его многословные, „многошумящия“ (по меткому выражению кн. Курбского) разглагольствия по означенному вопросу есть не что иное, как своеобразное отражение политического иосифлянства и практики высшого московского управления. Так. обр., И. IV в своих идеях не мог быть непонятым современниками: он не стоял выше окружавшей его культурной и политической среды и потому не мог быть жертвой, яко бы павшей в борьбе с ней, жертвой ея непонимания его обширных планов. Напротив, И. ИУ хорошо был понят и современным ему народом и книжными людьми,

стоявшими над ним. Народ оценил поволжские завоевания И. и воспел в своих песнях покорителя Казани; чуткий к демагогической тенденции его внутренней политики, народ в тех же песнях с сочувствием отнесся к борьбе с боярской „изменой“, приклеив ему ярлык Грозного на вечные времена, но в то же время не одобрил излишеств в „гневе невоздержания“.Книжник, оценивая внешния политические заслуги И., отметил, что он „к ополчению был дерзостен и за свое отечество стоятеленъ“, но тот же современник знает, что этот царь „на рабы своя от Бога данные ему жестокосерд вельми и на пролитие крови и на убиение дерзостен и неумолим, множество народа от мала и до велика при царстве своем погуби и многие грады свои попалилъ“ а „жены и вдовицы блудом оскверни“. Царь И. оригинален не идеями и политической программой, а своими субъективными свойствами, своей личностью. При решении поставленных до И. вопросов внешней политики и внутренних отношений слишком много страсти, слишком много опрометчивости проявил И. IV, совсем не похожий на своих предшественников,—разсудительных отца и деда, умевших выжидать время и знавших, где и когда остановиться. Те были настоящие практики-дельцы. И. ИУ не таков: он явился каким-то выродком среди них, унаследовавшим свойства иной—материнской—генерации. В лучшем случае, он мог в спокойную минуту правильно обдумать положение, составить план действий, но сейчас же терялся, как только сталкивался с действительностью, с живыми людьми: тут он попадал во власть своей импульсивности и совершал те „деяния“, которые некоторым и внушали мысль о крайней ограниченности его умственных способностей; он принадлежал к числу тех умных людей, которые постоянно делают глупости, по своей неуравновешенности и несдержанности. Он и сам смутно понимал, что в его психологии не все благополучно, что ему чего-то не хватает, чтобы подходить к тому делу, которое выпало на его долю; это дело—государственное управление и строительство—требовало спокойного характера, трезвого ума, а не пламенного темперамента, не саркастического остроумия и красноречия, свойств, с которыми можно было сделаться хорошим начетчиком и говоруном, но которые не столько содействовали, сколько мешали ему стать хорошим царем, умеющим жить с людьми и ими править. Неудивительно поэтому, что в светлые годы юности он почувствовал необходимость опеки: „для духовного совета,—писал он впоследствии,—призвал я попа Сильвестра“; Адашева (и „других таких же“) призвал он, чтобы тот „печаль его утолил и на людей врученныхъ“ ему „Богом призрелъ“. А эта „печаль“—что иное, как не невольное признание своего делового, правительственного слабосилияе И в течение всей своей жизни И. IV, по-видимому, искал моральной поддержки, да так и не нашел ея. „Ждал я,—писал он много позднее призвания Сильвестра и Адашева,—кто бы со мной поскорбел, и нет никого, утешающих я не сыскалъ“ Не сыскал же потому, что болезненно напряженное самолюбие и гордыня брали верх, и он продолжал утолять не „печаль“, а „ярость“ свою, продолжал поступать, как безмерно подозрительный, тщеславный деспот, над которым оставалась только одна власть, власть его страстей. Иногда он ужасался той пропасти, куда влекут его страсти, и в один из таких моментов самобичевания из-под царского пера вылился кровью больного сердца написанный автопортрет, как всегда, не без преувеличения, но с несомненными реальными чертами. И. IV в своем „завещании“ (1572 г.) сделал печальное признание, что он „скаредными своими делы паче мертвеца смраднейший и гнуснейший“, что он „разумом растлен и скотен умомъ“. И вспоминая свои мысли, разговоры и „делы“, И. именно во всем своем прошлом со скорбию усмотрел общую причину, приведшую его к такому глубокому I

нравственному падению, причину, заключающуюся в свойствах его личности: „понеже,—говорит он,—убо самую главу оскверних желанием и мыслию неподобных дел, уста рассуждением убийства и блуда и всякого злого делания, язык срамословием, выю и перси гордостью и чаянием высокоглаголивого разума, руце осязанием неподобных и граблением и убийством, внут-риняя помыслы всякими сквернами, объядением и пьянством, чресла черезъеетественным грехом и опоясанием на всякое зло и иными неподобными глумлениями“. Так же беспощадно, как и других, И. IV оценивал и себя. В один из таких самообличительных моментов он, кажется, искренно, а не лицемерно отказался от престола, чему, однако, не поверили бояре, привыкшие к злому лукавству И., это — после убийства им царевича Ивана (1582 г.). Но проходила проникновенная минута, — и снова „высокоглаголивый разумъ“ вступал в свои права, опять начинался разлив подозрительности, „гнева невоздержания“ и вообще всякого невоздержания, опять царь И. твердил себе, что в „Кроновых жертвахъ“ он не виновен, ибо „за себя есми сталъ“,—и „всяким злым деланиемъ“ наполнялась жизнь И С годами от чувственных излишеств дряхлел и погасал прежде острый и многое тонко понимавший ум И., наступало дементное состояние, выражавшееся, между прочим, в мелочной кичливости своими несметными сокровищами, которые царь, со „многоглаголивымъ“ удовольствием тщеславия, показывал иностранцам и в последние свои дни. В это время И. IV шел всего 54-й год, а уже он, когда-то, хотя и сухощавый, но широкоплечий, с крепкими мышцами, высокий и красивый, с орлиным носом, длинными усами и светлыми смеющимися глазами, теперь был сгорбленным, дряхлым, почти погибшим физически и морально, стариком, потухший взгляд которого был мрачен, выразительно свидетельствуя о прожитой страшной жизни. Быстро подбиралась к нему смерть,

которую давно ждал царь И., умерший, однако, неолсиданно, играя в шашки, 18 марта 1584 г. Н. бирсов.