> Энциклопедический словарь Гранат, страница 322 > Начнем с простейшаго из трех с стремление к действию
Начнем с простейшаго из трех с стремление к действию
Начнем с простейшого из трех— с стремления к действию, к деятельности, проще всего проявляющейся в мускульной деятельности. Вначале, у зоологических предков человека, она, конечно, являлась только средством защиты, нападения и добывания пищи и только значительно позднее стала сама себе целью, чем-то искомым, желаемым,—одним словом, стремлением Петцольда. Стоит вспомнить культ гимнастики и вообще тела у греков и то на глазах у нас разрастающееся явление современной жизни, что привилегированные классы, освободившиеся от физического труда, как необходимости, возвращаются к нему, иногда даже в тяжелой форме, но уже в качестве источника наслаждения—спорта. То же несомненно верно и в применении к тому, что Пет-цольд считает присущим природе человека стремлением к познанию (Erkentnisstrieb). Конечно, и оно прежде было только средством для осуществления „практическихъ“ целей и только позднее стало самоцелью. „Почти каждая Н. обязана своим происхождением какому-нибудь искусству (земледелию, медицине, технике), точно так же, как и всякое искусство, в свою очередь, вытекает из какой-нибудь потребности человека. Таков, повидимому, неизбежный исторический ход развития человеческих знаний. Сначала человек ценит знание лишь как орудие для приобретения возможной суммы материальных удобств и наслаждения, и только при позднейшем развитии знание само становится источником наслаждения, умственный аппетит вступает в такие же права, как аппетит материальный“ (Тимирязев). Хотя происхождение третьяго стремления (по Петцольду)—к эстетическому наслаждению не касается обсуждаемого предмета, но так как совсем недавно один выдающийся ученый— Лодж—ставил в укор Н., что она не считается с этим вопросом, то не мешает мимоходом остановиться и на нем. Как Петцольдовскому стремлению действовать (handeln) первоначально соответствует сфера мускульной деятельности, так, очевидно, стремлению к эстетическому наслаждению (aesthetisch Genissen) соответствует сфера деятельности органов чувств, но кто же может сомневаться, что первоначально они служили для целей чисто утилитарных, для выслеживания врага или жертвы и, прежде всего, для разыскивания пищи. В этом последнем отношении любопытно, что главный фактор цветного зрения —глазной пурпур — настроен на поглощение того именно цвета, в который окрашена первоначальная пища животных — зеленый мир растений. Только гораздо позднее потребность в упражнении этих органов находит себе выражение уже не как средство, а как самоцель в области эстетического чувства. Итак, все три отношения к внешнему миру, в которых Петцольд видит какое-то первичное, присущее человеку стремление, являются таковыми только в стадии высокого его развития, будет ли то стремление к познанию, к деятельности или к созерцанию красоты. У первобытного человека или еще и того ранее они были чисто утилитарными отправлениями мышечной ли системы, органов ли чувств или полушариии мозга. Признавая в прошлом утилитарную основу всей человеческой деятельности, мы, как уже сказано, не можем признавать ея в настоящем, как не можем согласиться и с Махом, что в основании Н. заложена только экономия мысли. Но если не к непосредственной пользе, даже не к одной экономии мышления стремится ученый, то к чему жее Пуанкаре предлагает обстоятельный ответ. Ученый стремится к обладанию фактами,—но какими фактамие Охватить все немыслимо, необходим выбор. „Если бы этот выбор зависел только от прихоти или определялся бы непосредственной пользой, то не было бы и речи о „науке для науки“, т. е. не существовало бы никакой Н.“. „Ученые убеждены в том, что между фактами существует различие по степени их важности и что их нужно отбирать с пониманием. И они правы: без такого выбора не могла бы существовать Н., а она существуетъ“. Наш выбор определяется таким соображением: наиболее ценны те факты, которымимы наиболее часто пользуемся, т. е. такие, которые чаще повторяются. По счастию, мы живем в мире, в котором такие факты существуют. Представим себе, что бы было, если бы, вместо наших шестидесяти элементов, их существовало шестьдесят миллиардов, „каждый камень представлялся бы нам чем-то совершенно новым, все известное нам об остальных было бы нам не в прок, перед каждым новым предметом мы стояли бы беспомощными, как ребенок. В таком мире не существовало бы Н. Не существовало бы в нем мышления, пожалуй, и жизнь была бы невозможной, так как не могло бы развиться и чувство самосохранения“. „Как все хорошее, к чему мы привыкаем, мы недостаточно ценим этот -факт ограниченности числа элементов. А каково было бы положение биологии, если бы существовали только неделимыя, особи, не было бы видов, дети не походили бы на родителей“. Пуанкаре здесь в очень наглядной форме иллюстрирует то основное положение логики Милля, что возможность индуктивного мышления кроется в свидетельстве опыта об однообразии природы („uniformity in the course of nature“). Петцольд-фплософ утверждает, что невозможно дать определение, что такое природа. Дарвин-ученый не отказывается от этой необходимости и довольствуется (в согласии с Миллем) таким определением: „Под природой я только разумей совокупное действие и продукт многочисленных естественных законов, а под законом—только удостоверенную опытом последовательность явлений“. Самым широким, всеобъёмлющим однообразием природы Милль считал закон причинности. Вэн высказывал далее мысль, что закон причинности—не что иное, как обобщение двух самых широких законов природы: закона сохранения вещества и закона сохранения энергии. В совокупности они нам говорят, что мы никогда не присутствуем ни при начале, ни при конце чего бы то ни было. Гёте, со свойственной ему проницательностью, почти за столетие ранее высказывал мысль: „сочетаниеследствия с его причиной — простой исторический приемъ“, а Конт сводил задачу Н. к „установлению связи сосуществования и преемства“. Пуанкаре развивает свою мысль далее: „Если мы ценим такие факты, в повторяемости которых мы наиболее уверены, то какие же это будут фактые Прежде всего—факты наиболее простые, так как понятно, что сложные явления зависят от мало вероятного случайного стечения тысяч условий, а их повторение зависит от еще менее вероятной случайности. Значит, прежде всего исследователь ценит те явления, которые связываются законом, но раз этот закон прочно установлен, он,наоборот, начинает ценить именно исключение из него, так как только оно обещает ему нечто новое. То же говорил и Клод-Бернар, обращаясь к ученикам с советом: „пе craignez jamais les faits contraires, car chaque fait contraire est le germe d’une ddcouverte“. „Но еще более ценит ученый — продолжает Пуанкаре, — неясно усматриваемия сходства или различия и случаи раскрытия скрытого сходства, заслоненного кажущимся различиемъ“. Пуанкарэ не приводит примеров этого случая, но едва ли не самые разительные дает сравнительная анатомия, почти вся основанная на раскрытии скрытых сходств организмов, пустившая в оборот понятие гомологии, оказавшееся столь плодотворным и в химии, проникшее даже в небесную механику (Джордж Дарвин). В своем анализе стремлений ученого, Пуанкарэ идет еще далее: „Ученый изучает природу не потому, что это полезно, а потому, что это является для него источником наслаждения, потому что природа полна красоты. Если бы природа не была так полна красоты, то не стоило бы ее изучать, не стоило бы, пожалуй, жить. Я говорю здесь, разумеется, не о той красоте, которая воспринимается нашими органами чувств, не о красоте свойств и явлений, не потому, чтобы я ея не признавал,—я далек от этого, — но потому, что эта красота не имеет ничего общого с Н. Я говорю о более интимной красоте, проявляющейся в гармонической связи частей, схватываемой чистым разумомъ11. „Поиски этой своеобразной красоты, этой мировой гармонии побуждают нас изыскивать те факты, которые для этого наиболее пригодны. Можно, конечно,измыслить себе такой гармонический мир, но как далек он будет от действительного. Величайшие художники, которых видал мир—греки изобрели себе небесный свод, но как жалок он оказался в сравнении с тем, который мы знаем теперь! Именно потому, что простое и великое прекрасно, мы и оказываем предпочтение простым фактам и великим фактамъ11.
„Забота о прекрасном приводит нас к тому же выбору фактов, как и забота о полезномъ11. Эту общность достигаемых результатов, при полном несходстве точек отправления Н. и практики, уже три века тому назад усмотрел Бэкон в начальных строках своего „Novum Organum11: „Что для Н. объяснение, то для практики средство!1, и воплотил ее в своем безсмертном афоризме: „Scientia est potentia11—„в науке—мощь11. И не трудно убедиться, что стремление человека, начиная с самого первобытного его существования, под влиянием самых первобытных религий (или под властью магии—Фостер) выражалось в стремлении овладеть „двумя драгоценными дарами — даром чудодействия и даром пророчества—эти два дара принесла ему Н.“ (Тимирязев). Agir et ргёвоиг11 являются лозунгом современной Н. (Конт, Клод-Бернар), как были предметом вожделения у первобытного человека.
Только пути, которыми он шел к той же цели, были различны. Тюрго, Коидорсе, Сен-Симон и в особенности Конт в своем учении о трех стадиях развития человечества (теологической, метафизической, позитивной) пролили свет на общую историю развития человеческой мысли, завершившуюся рождением Н. Эти три периода соответствуют трем путям, по которым совершаются поиски к открытью новой истины. Эти три пути:простое угадывание истины, логическое выслеживание ея из других истин и непосредственное добывание ея из действительности при помощи опыта.
Первым способом исключительно пользовалось человечество с первых своих шагов, тешится им и теперь на невысоких уровнях культуры; недаром, например, у нашего народа и теперь почти для каждого предмета его несложного обихода существует загадка. Разгадывание загадок, угадывание неизвестного, объяснение необъяснимого — элементарный прием, которым руководились творцы первобытных религий, поэты, древние греческие мудрецы и современные философы, восстающие против завоеваний человеческого разума и проповедующие возврат к инстинктивной интуиции, например, Бергсон и его поклонники, не смущаясь возвещающие благотворность попятного движения лет на 300, а то и на целых 2.500, т. е. до начала современной Н. или какого бы ни было систематического мышления. Второй период (метафизический по Конту) начался с того момента, когда человек нашел в логике могущественное орудие для добывания истин, заключенных в других истинах. Открытие логики силлогизма, казалось, давало человеку верный общий ключ к истине. Стоило только найти основную истину, и все остальное из нея вытекало со всей желаемою строгостью. „Logica est ars ratiocinandi ut deferetur veruin a falso11 (Аристотель) было руководящим правилом для философа древности, а в темное средневековье с открытием (через посредство арабов) Аристотеля стало им и для схоластики. Так как при этом складе мышления истина добывается только из других истин, то руководящим являлся вопрос, кто же высказал основные истины, из которых вытекают остальные — вопрос об авторитете, на который опирается истина. Для схоластики их было два— церковь и школа, т. е. Аристотель (что и выражалось в двух изречениях: Pliilosophia an cilia theologiae и Ipse dixit, magister dixit). He удивительно, что восстание разума, возмутившагося в защиту своих попранных прав, появилось под знаменем отрицания авторитетов, и прежде всего—этих двух. С отрицаниемъвторого из них—Аристотеля—выступают первые страст
Ные провозвестники нового пути к истине—научнаго—Галилей и Бэкон. С этого переворота берет начало Н. в том смысле, как мы ее теперь понимаем. Что же полозкила она в осро -ву своего стремления к истинее Получение тех больших посылок, которые ранее получались путем угадывания или доверия к свидетельству авторитета,—получение их непосредственно из их единственного источника—из действительности, из природы. А средствами к тому были провозглашены опыт и его менее совершенная форма—наблюдение. Естественным противовесом как чисто интуитивному, так и чисто силлогистиче-скомунаправлению первых двух путей явилось отрицательное отношение к их орудию—слову. Nullius in verba — девиз возникшого под влиянием Галилея и Бэкона Королевского Общества (1663). Слову противопоставлялось дело—опыт. Новое направление получило название „новой философии11— „философии экспериментальной“. Конечно, эта знаменательная эпоха была важна как момент общого подъема, общого движения в направлении научного мышления. Проблески этих идей, как мимолетные вспышки, освещали и мрак средневековья (Родзкер Бэкон, семи-сотлетний юбилей которого недавно помянул ученый мир), были известны и древнему миру (Архимед, Пифагор). Но их исключительность, спорадичность, не оставившая по себе глубокого следа, доказывала, что оне не могли становиться исходным началом могучого общого движения, и прав, конечно, историк физики Розенбергер в своем заключительном выводе о физике древности: „Das Experiment ist’s was die Neue Pliysilc von der Al-ten trennt“. Опыт, ставший лозунгом пробуждавшейся новой философии, философии Н., остается характеристичным признаком ея и в настоящий момент ея процветания. „Дедукции,—говоритъМилль,—правильнее противополагать не индукцию, а опытъ“. В этом отношении особенно ценно свидетельство ученого, главным полем деятельности которого была область дедуктивной Н., свидетельство математика Пуанкарэ. „Опыт—
единственный источник истины; он один учит нас чему-нибудь новому; он один доставляет нам полную достоверность. Вот два положения, которых никто не мозкет оспаривать“,—говорит он в первой своей книге, посвященной излозкению основ Н. („Science et hypothkse“). „Метод Н. —наблюдение и опытъ“, повторяет он с первых зке строк своей последней книги („Science et methode“). А глубокомысленный философ Петцольд, наоборот, пытается в своем объяснении слова „Naturwissenschaft“ совершенно обойти, исключить это слово „опытъ“, заменив его ничего не говорящим „Вагиигеп“, а Бергсон в своей попытке освободиться от разума и вернуться к инстинкту даже мечтает попятиться на триста лет от опыта к интуиции, от физиологии к витализму. Но, сознавая, что, вступив в царство опыта, человечество вступило в высшую сферу своей разумной деятельности, ученый не отказывается, конечно, от умственных орудий, завещанных ему двумя предшествовавшими периодами развития. Не отказался он от рассуждения (га-tiotinatio), от выводов однех истин из других, особенно от той высшей формы рассуждения — математики, которая, ограничиваясь определенной и простой категорией количества, все более и более завоевывает новия области у категории качества, что дало повод не раз говорить (Кант в XVIII, Кельвин в XIX в.), что во всякой области знания лишь настолько науки, насколько в ней математики. Не отказывается ученый и от самой первобытной формы поисков за истиной—от прямого угадывания ея, отличающого в особенности великих поэтов. Тиндаль посвящает красноречивия страницы развитью мысли о роли воображения в Н., а еще недавно Гёгинс, сам творец новой области Н,—„астрофизики“, выразил ту зке мысль в красноречивой форме, говоря „о благороднейшей из наших способностей, состоящей в уменьи вызывать умственные образы и в своей высшей и наиболее плодотворной форме проявляющейся не в воспроизведении уже известных старых опытов, а в тех новых комбинациях, той чудесной умственной алхимии, которая вызывает их превращение, творит новые образы. Эта творческая роль воображения — не только источник всякого вдохновения в искусстве и в поэзии, но и родник научных открытий, а в жизни дает первый толчок всякому развитию, всякому прогрессу. Эта творческая сила воображения всегда вдохновляла великих ученых и руководила ими в их открытияхъ11. Те же мысли в их совокупности несколькими десятилетиями ранее были высказаны в следующих выражениях: „В области естествознания всякая плодотворная мысль—мысль, раскрывающая Н. новые горизонты, представляет три последовательные момента, три фазы развития, почти соответствующия тем трем эпохам, через которыя, по мнению положительной философии, прошла вообще человеческая мысль. Это, во-первых, фаза угадывания истины — фаза творчества; за ней следует фаза логического развития этой творческой мысли во всех ея последствиях, л, наконец, третья фаза — проверка этих выводов путем наблюдения или опыта“. „Мысль поэта проходит только одну фазу; мысль философа проходит их две, мысль ученаго—не -обходимо все три. Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя—вот материалы, из которых слагается великий ученый“. „Но если и поэтическое творчество,конечно, опирается на обширный запас наблюдений, то это несомненно по отношению к творчеству научному. Изобретению научной гипотезы (смотрите) необходимо должно предшествовать возможно полное знание тех фактов, которые она должна объяснить“ (Тимирязев). Эти два слова гипотеза {см.) и объяснение нуждаются в том, чтобы на них обратить внимание, так как явилась категория ученых, желающих их совершенно изгнать из обихода Н.(Мах, Оствальд, Петцольд и прочие). Они пытаются создать Н., не нуждающуюся, не допускающую гипотез и заменяющую объяснение—описанием. В первом случае ссылаются обыкновенно на изречение Ньютона — „Hypotheses
non fingo“, „Гипотез не строю“.Но оказывается, что в другом месте Ньютон так пояснил свою мысль: Hypotheses lingo sed in hypotheses et in meas non credo“, „Гипотезы строю, но гипотезы, даже свои, не принимаю на веру“. С другой стороны, поход, как известно, предпринятый Махом и Оствальдом против атомистической гипотезы, закончился их полным поражением. Через год после появления „Naturphilosophie“ Оствальда, где окончательно уничтожались атомы, Крукс изобрел свой спинтарископ, превративший атомистическую гипотезу в факт, экспериментальное доказательство которого каждый желающий может носить у себя в кармане. Что касается до замены объяснения описанием, то выступающие с этим предложением на этот раз ссылаются на авторитет Кирхгофа. Но Кирхгоф никогда не делал такого обобщения, а имел в виду только механику, а такой выдающийся физик, знаток и ценитель идей Кирхгофа, как Больцман, делил все естествознание на описательное, и объяснительное. Возникает еще вопрос: говоря выше о роли воображения и творчества, не вводим ли мы под другим видом какой-то элемент таинственности, ту же интуицию Бергсона (т. е., в лучшем случае, непонятное наитие, в худшем—безсознательный инстинкт)е По этомуноводунаосновании совокупности свидетельств ученых, художников, поэтов и так далее было высказано положение, что творчество человека вообще, а следовательно, и ученого, „не первичное, неразложимое свойство, а итог двух более элементарных свойств: изумительной производительности воображения (в свою очередь—результата колоссальной наблюдательности и памяти) и не менее изумительной тонкой и быстрой критической способности. Сочетание этих двух свойств, т. е. отбор или элиминация является источником творчества как человека, так и природы“ (Тимирязев). Ту же мысль высказывает и Пуанкарэ в своей статье „Математическое творчество“ („Science et methode“): „Творить, изобретать — значит выделять, короче говоря, отбирать“, и еще определен
Нее в другом месте: „Получаемия комбинации могут быть безчисленны. Истинная деятельность математического творчества заключается в том, чтобы между этими комбинациями произвести отбор, который элиминирует все бесполезное или, лучше сказать, не дает себе даже труда принимать его во внимание1.
Для знакомства с содержанием Н. всего лучше прибегнуть к беглому очерку исторического ея развития, который в то же время может служить кратким перечнем наиболее выдающагося содержания современной Н.
Классическая древность, если ее рассматривать в ея совокупности, не знала Н. в ея современном смысле. Отдельные блестящия исключения — Пифагор и в особенности (вопреки Маху) Архимед только подтверждают правило, доказывающее, что общей почвы для Н. не существовало. Тонкий, изящный ум греков ушел в область умозрения, практический ум римлян —более в область техники, между которой и Н. еще не существовало той тесной связи, которая оказывается все более и более плодотворной в новейшее время. Тем не менее, по мнению Вертло, именно в форме технических рецептов скудные сведения древних пробились через мрак средневековья. Господствовавшая схоластика видела в логике Аристотеля всемогущий талисман, способный отвечать на все запросы человеческого разума.
Только конец XVI и начало XVII в были свидетелями самого глубокого исторически-достоверного переворота в основном укладе человеческой мысли, который совершенно справедливо благодарное человечество приурочивает к двум именам — Галилея и Бэкона (Франсиса). И снова блестящее исключение подтверждает верность установления этой исторической грани. Гений его однофамильца, Роджера Бэкона (1214—1294), промелькнул безследным метеором во мраке века схоластики, достигшей своего апогея в образе его современника Фомы Аквинского. А между тем многие ученые готовы отвести Роджеру еще более почетное место, чем Франсису. ИОэль видит в „Opus majus11 Роджера „Organon“ XIII века и „первую энциклопедию“. В шестой части этого изумительного произведения Роджер смело называет экспериментальную Н. „domina omnium scientiarum“; он говорит: „знание достигается двумя путями — аргументацией и опытом, но аргументация не доставляет разуму ни полного удовлетворения, ни полной уверенности“, а экспериментальная Н. пользуется тремя „прерогативами“: во-первых, она проверяет свои выводы, доказывая их на опыте; во-вторых, она открывает истины, недоступные умозрению; и, в-третьих, она проникает в тайны природы, раскрывает прошлое и будущее. Несмотря на внешний почет прозвища doctor mirabilis, которым он пользовался и в Оксфорде и в Париже, несмотря на всемогущую защиту одного папы, он не избег преследований другого и, обвиненный в ереси и колдовстве, провел пятнадцать лет в тюрьме, потеряв возможность осуществить свои широкие научные планы. Недавно (в 1913 году) Лодж, желая унизить современную Н., презрительно указывал на то, что она насчитывает всего-то триста лет существования. Судьба Роджера Бэкона (семисотлет-ний юбилей рождения которого был в 1914 году отмечен международным чествованием) является ответом, почему и Н. не могла отпраздновать вместе с ним своего семисотлетнего юбилея. Семьсот лет тому назад голос первого Бэкона был безсилен против теолого-метафизического союза церкви и схоластики. Должен был ранее совершиться глубокий переворот, который привел к крушению этого двойного авторитета. Костер Джордано Бруно и суд над Галилеем были последней их дружной победой и началом новой эры в истории человеческой мысли. Красноречивым, страстным глашатаем этого переворота (buccinator, как он сам себя называл) и роли в нем Н. выступил Франсис Бэкон. Если оставить в стороне фанатически озлобленные выходки Жозефа де-Местра и, вызванные личным раздражением против англичан, нападки Либиха, то воззрения ученых на Бэкона расходятся лишь в том, оказал ли Бэкон непосредственное влияние на развитие Н., пользовались ли ученые его мыслями или нет, причем отрицающие это влияние в качестве аргумента ссылались обыкновенно на то, что Ньютон о нем не упоминал. Но если Ньютон о нем и не упоминал в своих „Ргипсириа Mathematica“, то, конечно, потому, что главный недостаток Бэкона заключался в его малом знакомстве с математикой. Но это не помешало Гейгенсу и Лейбницу отзываться о нем с похвалой. Еще более ценили его французские энциклопедисты следующого столетия, а Даламбер в своем известном предисловии отзывался о нем, как о „самом великом, всеобъёмлющем и самом красноречивом из философовъ”. Эпохой возникновения новой Н., „новой философии“, как называли ее современники, несомненно должно считать конец шестнадцатого и начало семнадцатого века, приурочивая ее к именам Бэкона (1561—1626) и Галилея (1564—1642), хотя при этом, конечно, не могут быть забыты их предшественники и современники: Коперник (1473—1543; его книга,De revolutionibus orbiurn coelestium“ появилась в год его смерти), Везаль, Сервет, Гарвей, Паллиси, Джильберт, Кеплер и др.).ГИо Галилей и Бэкон занимали в их рядах совершенно особое место; они ясно сознавали наступление новой эры не для той или другой Н., а для всего умственного склада человечества. Галилей, первообраз современного ученого,—заложив основы новой Н., Н. о движении, безстрашно выступив защитником коперниковой системы мира, которую обставил новыми наглядными доказательствами. при помощи, если и не им впервые изобретенного, то им впервые плодотворно примененного телескопа, — был такой же боевой натурой, как и Бэкон, и обладал таким же, если не еще более выдающимся литературным талантом. Сознавая, что он призван не только создавать, но и разрушать, он в своих знаменитых „Диалогахъ“ в почти общедоступной форме изложил сущность своих творческих и разрушительных идей, положивших навсегдаконец схоластическому пустословию и создавших ту новую механику, которую другой гений, родившийся в год его смерти—Ньютон, положил в основу астрономии, создав то, что уже третий великий ученый, век спустя, назвал „небесной механикой“. Эпоха Бэкона и Галилея была отмечена двумя выдающимися особенностями. Она выдвинула вперед те могущественные орудия исследования, которые профессор Винер так метко называет „расширением наших органов чувствъ“—физические инструменты, которые на первых же порах раздвинули сферу наблюдений человека в область безконечно большого (телескоп) и безконечно малого (микроскоп), т. е. те именно области исследования, которыя, по словам Пуанкарэ, всегда оказывались наиболее успешным полем деятельности для Н. А вслед за телескопом и микроскопом призма в руках Ньютона раскрыла самую природу света и через два века, в руках Бунзена и Кирхгофа, на глазах еще живущого поколения, исправив коренной недостаток глаза, дала ему способность анализировать тонкие различия света — недостаток, которым этот орган невыгодно отличался от сравнительно более приспособленного органа слуха (Больцман). Создание физических инструментов в громадной ме- ре увеличило мощь отдельного наблюдателя, чего долго не могли понять даже такие светлые умы, как Гёте (смотрите Гете - естествоиспытатель). Страстное слово Бэкона и Галилея дало толчок и другой могучей силе—силе ассоциации человеческой мысли и труда. „Я ударил в колокол, который призвал умных людей собираться вместе“, говорил про себя Бэкон, и, действительно, их призывное слово было сигналом для образования, если не первого (первое очень недолговечное ученое общество, Академия Naturae Seeretorum, было основано Джамбатйстой Порта в Неаполе), то самых важных ученых обществ; Академии del Cimento, Лондонского Королевского Общества и-Парижской академии наук. Самым выдающимся из них было, конечно, Королевское Общество, с первого своего возникновения сделавшееся между
Народным центром движения Н. и потому являющееся его наглядным показателем. Это был круг людей, по словам современников, изучавший область знаний, обозначенную названием „новой“ или „экспериментальной“ философии, берущей начало от Галилея и Бэкона. Общее направление его выразилось девизом „Nullius in verba“, которым, конечно, представители Н. хотели выразить свое презрение к чисто словесной деятельности их предшественников — философов - схоластиков. Как смотрело Общество на свою основную задачу, видно из слов его историка, произнесенных после первого пятилетия его существования: „Увеличивать власть человека над природой и освобождать его от рабства предразсудку — поступки более почтенные, чем порабощение целых империй и наложение цепей на выи народовъ“. Ближайший характер занятий этих академий выразился в названии старейшого из них—флорентийской del Cimento,
т. е. академия опыта. И действительно,
долгое время в этих обществах главная деятельность сводилась к показанию опытов, с чем и совпало изготовление физических приборов. Во флоренции, в так называемой „трибуне Галилея“ до этих пор можно видеть собрание этих приборов: галилеевский телескоп, тот самый, в который на расстоянии нескольких лет он показал спутников Юпитера, фазы Венеры, пятна на солнце и горы на луне; первый барометр Торичелли, первый термометр, показанный в del Cimento,и т.д. Деятельность членовъКо-ролевского Общества—англичан, голландцев, французов, итальянцев— всего нагляднее выражает ту смену вопросов и областей исследования, которые по очереди поглощали еще немногочисленные силы этого союза европейских ученых. Прежде всего она обнаружилась в усовершенствовании оптических средств наблюдения. Как известно, Галилей не только показал, что можно извлечь из телескопа, он угадывал и значение микроскопа. Самия первия издания Королевского Общества были посвящены микроскопу; таковы были труды замечательного по своей разносторонности Гука
(„Micrographia“, 1665), Марчелло Мальпиги („ Anatomia plantarum“, 16 7 5) и Грю („Anatomy of plants“, 1782). Это было первое пробуждение анатомии растений, вскоре приостановившееся на целое столетие. Рядом с ними обнаружилось и развитие физики и химии воздуха и газов (Торичелли, Паскаль, Тверже, Мейо, Рен, Бойль, Мариот, Гельз и др.). Но и этому первому пробуждению чисто научной химии суждено было, как и микроскопу, замереть также почти на столетие. Со второй половины XYII в все заслонило движение физики, механики и астрономии, связанное с именем Ньютона („Philosophiae natu-ralis principia mathematica“, 1687), выдвинувшее вперед то могучее орудие исследования, математику, которое изменило навсегда судьбы естествознания. Параллельно с этим движением его труд „Opticks“ (1704, хотя начало исследования относится к 1666) положил основание современной оптике. В той же области выступил достойный его соперник Гейгенс („Tractatus de lumine“, 1690), основатель теории волнообразного движения света, которой суждено было в течение целого века ждать общого признания.
КонецъХВИИи первая половина ХВИИИв. в области описательного естествознания— ботаники и зоологии—отмечены попытками установления искусственных классификаций, венцом которых явилась (находившаяся в некоторой связи с появлением в конце ХВП в знаменитой „De sexu plantarum episto-la“ Камерариуса) знаменитая половая система растений Линнея („Systema naturae“, 1736 и „Philosophia botanica“, 1751). Превосходный точный язык (терминология и новая упрощенная номенклатура), простота и доступность его искусственной классификации, завершившая навсегда попытки ея совершенствования, приковали надолго внимание ученых на изучение внешних форм и отвлекли от выступившего с таким успехом микроскопического исследования. Почти одновременно с Линнеем выступил Бюффон („Histoire naturelle“, 1749). Конец ХВПИ в отличался развитием т. называемой пневматической химии—химии газов (Пристли, Шеле, Фонтана и др.), на фактических завоеваниях которой Лавуазье основал свою новую химию, вытеснившую до этого господствовавшее учение о флогистоне (смотрите ниже). Рождение новой химии несомненно самая выдающаяся черта в движении Н. конца XVIII в.; не даром появление в 1789 году „Тгаииё de chimie“ Антуана Лорана Лавуазье Бертло назвал химической революцией. С тем же правом этот знаменательный год может быть назван и годом революции ботанической; им помечена книга Антуана Лорана де Жюсье—„Genera plantarum“. Хотя и ранее некоторые выдающиеся умы, как Адансон, Бернар де Жюсье, Руссо да и сам Линней, сознавали необходимость заменить многочисленные искусственные системы одной, угадываемой каким-то научным инстинктом, хотя и непонятной в своей сущности естественной системой растений. Хотя Бернар де Жюсье и осуществил ее на деле на грядках ботанического сада, разбитого им для Людовика XY в Трианоне (1759), но только племянник его Антуан Лоран положил ей прочное основание. В первый раз в ней проведена система естественных семейств в восходящем порядке с указаниями на их взаимные связи в различных направлениях. Но объяснение этой affinite, этого таинственного сродства, лежащого в основе естественной системы, науке пришлось ждать ровно целый век (1759—1859). Тогда же только нашелся ключ и к объяснению основной мысли другой, едва ли не важнейшей отрасли описательного естествознания, начинавшейв эту эпоху кристаллизоваться в стройное учение — сравнительной анатомии (Вик Д’Азир), хотя основная мысль ея—раскрытие скрытого сходства с виду различных форм (смотрите выше слова Пуанкарз)—была ясна уже Белону в XVI в., когда он сравнил скелет птицы и человека (1555).
К концу XVIII в были заложены и основы геологии, вышедшей из борьбы нептунистов и плутонистов (Вернер и Гуттон—„Theory of the earth“, 1785) и установления связи между наслоениями земли и органическими остатками (Вильям Смит „Order of the strata and their embedded organic remainss“).
В XIX в., „веке науки“, можно сказать, все области Н. стали развиваться „фронтомъ“; это объясняется, конечно, тем, что число ученых возросло до громадных размеров, а вместе с тем возросло и понимание значения Н. в широких слоях общества, чему не мало содействовало и совершенно новое явление—стремление самых выдающихся деятелей Н. приобщить эти круги к интересам Н. (популяризация Н. такими ея представителями, как Лаплас, Ламарк, Кювье, Арого, Фарадэ, Либих, Майер, Гельмгольц, Ма-ксуэл, Больцман, Пуанкарэ, Дарвин, Гёксли, Клод-Бернар, Дюбуа-Рей-мон, Сеченов, Столетов и др.). Не забудем однако, что первым популяризатором был Галилей, в своих гениальных диалогах первый заговоривший на языке своего народа вместо языка немногих избранных— латыни.
Здесь, конечно, можно будет остановиться только на самых выдающихся завоеваниях XIX и начала XX ст.
Прежде всего надо отметить сближение отдельных Н. между собою путем обобщения основных воззрений и взаимного заимствования выработанных методов, что вьиразилось особенно плодотворно в пограничных областях между различными Н. Самою выдающеюся чертою является расширение области опытного метода над простым наблюдением, „ объяснительной Н. “над „описательной“ (Больцман). Здесь приходится снова остановиться над одним умышленнораспространяемым недоразумением. Нередко приходится слышать заявление, что никакого объяснения современная Н. будто бы не признает, а знает только одно описание, причем ссылаются на авторитет Кирхгофа (Мах, Оствальд, Пет-цольд), в особенности же многие представители описательных Н., ухватились за это положение, доказывая что их науки ни в чем не уступают наукам объяснительным. Но это утверждение неверно, начиная с того, что Кирхгоф никогда его не высказывал в такой общей форме, а лишь в применении к механике. Под объяснением Н. разумеет „разложение сложных комплексов на простейшия, носходные составные части,сведение сложных законов на основные11 (Больцман). Понятно, что механике не на что сводить простейшия понятия движения, пространства и времени, с которыми она оперирует. Совсем в ином положении находится, например, физиология, стремящаяся свои сложные процессы свести на простейшие физикохимические. Понятно, что и отделы физики совершенствовались, превращаясь из физиологических в чисто механические (наприм., акустика). Отсюда понятно, что вообще стремление к объяснению выражается в сведении сдож-ииых явлений к самым простейшим, какими являются механические. Оствальд этот основной факт желает объяснить таким образом: сведение, например, тепловых явлений- на механические совершенно случайно; если бы, например, тепловия явления были изучены ранее, то механические пытались бы свести на тепловыя. Подражая ему,Уэтам идет еще далее: в заключение статьи Science в Enc. Britan, он говорит, что у человека нет электрического органа, а есть мышцы, почему он и старается сводить все к механике,—электрический скат, может быть, поступил бы иначе.На это можно ему ответить, что это несовершенство не помешало однако человеку открыть электромагнитные явления на солнце, на что едва ли способен, несмотря на преимущества его организации, электрический скат. Вообще, гадать о том, что бы было, если бы не было того, что есть, гадать, во что бы превратилась Н., если бы ее создал электрический скат, а не человек,—занятие довольно бесплодное, пригодное для метафизиков, но не для людей Н.